Ваня имел пристрастие к литературным цитатам, заимствованное им у бабушки; но старуха эти цитаты всегда толковала по-своему. Она сердито говорила, расхаживая из угла в угол:
– Да, мы, старики, не должны своего суждения иметь; так, по-вашему, должно быть, выходит. Только вы, господа недоучки, можете обо всех судить и рядить с плеча, – как же, министры какие, подумаешь!
– Да я совсем не то говорю, вы меня не так поняли, – пробовал оправдаться Ваня.
Но бабушка волновалась и кипела.
– Где уж мне, старой дуре, понимать таких умников! У вас ведь все по-своему, по-новому: что мое, то мое, а что твое, то тоже мое, – так ведь у вас говорится. Прекрасные правила!
– Это вот вы все по-своему перевертываете, – с досадой возражал Ваня. – Никто таких глупостей не говорил, и социалисты вовсе не того желают.
– Социалисты! – презрительно протянула бабушка и посмотрела на Ваню прищуренными глазами – Перевешать бы их всех, этих социалистов, да и друзей их заодно, от Петербурга до Москвы на всех деревьях по десяти на каждое.
– Бодливой корове бог рог не дает! – тихо молвил Ваня дрожащим от негодования голосом.
– Нет, уж лучше ты, батюшка, – опять накинулась бабушка на Ваню, – завиральные идеи брось, а то с ними далеко уйдешь. Незнайка-то себе лежит на печи, а знайка по Владимирке бежит, вот оно что.
Ваня усмехнулся.
«Ведь как все пословицы и примеры коверкает на свой лад», – подумал он и не мог удержаться, чтобы не заметить:
– Завиральные идеи – совсем не в таком смысле у Грибоедова сказано.
– Ну, уж я стара стала учиться по-вашему, – с раздражением говорила бабушка, вставляя папиросу в деревянный мундштук и закуривая ее. – Мы попросту учились. В наше время сходок не было, и уши выше лба не росли. В наше время мальчишки писем не получали бог весть от кого, да на сходки не бегали. Вот заберут на сходке-то вас всех, недоучек желтогубых, да и засадят. То-то будет радость родителям! Ну, да ведь нынче родители – что!
Бабушка скрыла огорченное лицо в густых клубах табачного дыма.
– Какие там сходки! – угрюмо сказал Ваня. – Отчего же нельзя от товарищей получать письма?
– Нынче о родителях вот как рассуждают, – продолжала бабушка, не удостаивая его ответом – Я, мол, не виноват, что ты меня родила; а если бы я тебя родила, то я бы твоя мать была. Вот вы как нынче рассуждаете.
II
Ваня призадумался и перестал спорить. Вчера он, точно, получил письмо. Вопрос: прочли его или нет? Еще в гимназии сегодня утром он вспомнил, что имел неосторожность забыть это письмо дома. Теперь он еще не успел удостовериться, лежит ли оно на месте. Спрятано оно довольно хорошо, но, может быть, искали и нашли. Положим, если бы прочли его, то поняли бы, что дело идет вовсе не о сходке. А и то может быть, что прочесть – прочли, а поняли по-своему, уж очень нелепо и навыворот, «по своей всегдашней глупости», как мысленно выражался теперь Ваня.
Конечно, он раньше не замечал за матерью и бабушкой «таких подлостей» (опять его мысленные слова), подсматриванья за ним и шаренья в его бумагах, но все-таки сердце его было неспокойно. Кто их знает, очень уж они нынче с чего-то кипятятся; притом же, как ни оправдывай содержание письма относительно затеянной будто бы где-то сходки, а все же он счел бы большой неприятностью, если бы это письмо стало им известно.
Замолчала и бабушка и ходила по комнате, распуская за собой дымовые струи и презрительно посматривая на мальчика.
Ваня подошел к окну и тупо глядел на улицу. Темнело быстро. Он, впрочем, и не старался рассмотреть что-нибудь; торопливая побежка немногочисленных прохожих на противоположном тротуаре теперь нисколько не занимала его.
Воинственный пыл его сменился жуткой тоской. Сердце ныло в его груди, хотелось плакать: он чувствовал себя одиноким, непонятным. Гордое сознание своей правоты, – что в нем! От него становилось еще хуже: оно вливало в его тоску отраву безнадежности. Если бы он был неправ, это было бы гораздо лучше! Тогда он решился бы исправиться и теперь надеялся бы, что все забудется, обойдется, «перемелется – мука будет». Но он твердо знает, что прав. Он борется с закоренелыми предрассудками своих домашних. Эта борьба страшно трудна и тягостна его кроткому сердцу, которое так жаждет любви и ласки, и только не умеет, гордое, ласкаться к людям, и даже стыдится чувствительности.
Пришла Ванина мать, робкая пожилая женщина в сереньком платье, зажгли огонь, сели у окна в ожидании обеда и тихо разговаривали. Потом скоро мать снова ушла.
III
Подали, наконец, и обед, а Ваня все стоял у своего окна и хмуро глядел на улицу. Гременье стула, который кто-то двигал по полу, заставило его обернуться. Бабушка тащила к столу тяжелый стул, на котором обыкновенно обедала и который сегодня стоял у стены. Гримаса усилия на ее лице смешивалась с выражением крайнего негодования и самой исступленной злости. Матери еще не было в комнате. Ваня не успел оказать бабушке услугу, и она сама тащила свой стул.
«Вот до чего я доведена!» – так и кричала каждая черточка ее лица; каждая складка черного платья содрогалась от негодования.
Ваня бросился на помощь, но слишком поздно, – стул уже был водворен на место, и Ваня за свое запоздалое усердие получил только толчок по плечу спинкой стула, когда он, тяжко брякнув задними ножками, грузно уставился перед столом. Совершенно уничтоженный, Ваня сел на свое место. Мать, – она только что вошла, – поглядела на Ваню маленькими серыми глазами, как на преступника, с укоризной и с ужасом. Потом она приняла кроткий вид, вздохнула и принялась разливать суп. Бабушка не глядела на Ваню и грозно молчала.
– Мог бы, я думаю, стул подать бабушке, – заговорила мать, подавая Ване тарелку.
– Где уж нам с тобой ждать, Варенька! – злобно возражала бабушка, – скоро он нас бить станет.
– Что это будет, что будет! – вздохнула мать, и ее старенькое и маленькое лицо стало озабоченным.
– Да, к хорошему мы идем!
Бабушка молча съела свой суп и потом опять сердито заговорила, обращаясь к Ване:
– И чего они хотят? Нет, вы скажите мне, чего им нужно?
Ему вообще не очень-то нравился этот вопрос, потому что он и сам не совсем еще ясно понимал кое-что. Например, он очень страдал от того, что не читал еще Писарева. Поэтому перед некоторыми товарищами ему приходилось пасовать. А на днях так он и совсем срезался: оказалось, что есть еще Чернышевский, а такого он даже имени не слышал, и знающие товарищи его пристыдили, – как же можно не знать!
– Вот как, все знают, только мы, старые дуры, не знаем! – насмешливо сказала бабушка.
– Надо, чтоб никого не обижали, – объяснил Ваня.
Бабушка продолжала допрашивать Ваню:
– Ну, отчего же они не выдут прямо, да и не скажут: вот чего мы хотим? Зачем же они подпольно действуют, коли они такие хорошие?
– Если они откроются, их и повесят, и ничего не будет, – волнуясь и краснея, говорил Ваня.
– Ну, так и ты тоже хочешь с ними? – заговорила мать с отчаянием в голосе. – Тоже в подпольные записался? Для того и на сходки к ним бегаешь?
– Ни на какие сходки я не хожу, с чего вы это взяли! – ворчливо говорил Ваня, с презрением посматривая на макароны, которые были принесены после супа и теперь лежали на его тарелке.
«Опять эти слизкие сосульки», – досадливо думал он, и, не разрезывая, захватил целую макарону губами, и стал всасывать ее в рот.
Бабушка этого не любила, но теперь почти не заметила. Она закричала:
– Как ни на какие сходки не ходишь! А вчера вечером где изволил быть? А сегодня после гимназии?
– У больного товарища!
«Тебе-то что за дело», – кончил Ваня мысленно.
«Назло» им, хотя макароны были достаточно посолены, он подвинул к себе солонку, запустил туда пальцы и бросил щепотку соли на свои макароны. Тотчас же он подумал:
«И так гадость, а теперь как я буду их глотать?»
Такого неприличия бабушка уже не могла вынести.
– Постыдись! Точно Иуда Христопродавец! – укоризненно воскликнула она.
– Хорошо, вы Евангелие читали! – возразил Ваня.
– Что такое? – внушительно переспросила бабушка.
А мать только вздохнула удрученно и покачала своей серенькой головой.
Помолчали. Ване бы не следовало возобновлять спора, но он не утерпел и опять начал спорить:
– Там вовсе не про Иуду говорится, что хлеб в солонку обмакнул.
– Ну, извините, от старости забывать стала.
– Вот вы забыли, что прежде сами Трепова ругали, а теперь, как в него Засулич выстрелила, так вы его и хвалить стали.
Бабушка вскипятилась.
– Когда я его ругала? – гневно спрашивала она.
Ваня продолжал запальчиво:
– Да вы и всех ругали, и за то, что от помещиков крестьян отняли, и за новые суды, и за все.
– Да, – злорадно сказала бабушка, – вот вам новые суды и отличились.
– Ну, так вот, – с заносчивостью уличающего говорил Ваня, – вы и ругали прежде правительство; а теперь-то вам чего же волноваться?
– Ты врешь, дерзкий мальчишка! – запальчиво крикнула бабушка, устремляя на Ваню сверкающий взор.
– Нет, я не вру! – резко ответил Ваня.
– Что ж, я, по-твоему, вру?
– Не я вру! – отрезал Ваня и тотчас же сообразил, что этого не следовало говорить.
Да он, кажется, и не хотел ничего такого сказать; просто хотел повторить: я не вру, да впопыхах не то вышло.
– Покорно благодарю! – с ироническим поклоном сказала бабушка и мрачно принялась за свой кофе.
Ваня молчал. Мать вдруг вся покраснела, задрожала и сказала взволнованным голосом:
– Нет, уж это тебе так не сойдет. Наговорил дерзостей, обругал всех, да гоголем сидишь. Проси у бабушки прощенья!
Ваня упрямо молчал. Помолчала и мать.
– Слышишь ты, что я говорю? – спросила она, постукивая по скатерти кусочком сахару. – Сейчас же проси прощенья, говорят тебе!
– Никаких дерзостей я не говорил.
– Ну, хорошо, – сейчас же я тебя высеку.
В стакане на поверхности кофе Ваня увидел свое, мгновенно покрасневшее до синевы, лицо. Он чувствовал, как у него краснеют уши, шея и даже плечи. Это было совсем ново. Так с ним давно не говорили. Ваня имел определенный взгляд на «подобные проявления родительского деспотизма относительно детей». Себя к детям он не причислял, – но тем, конечно, возмутительнее угроза!
– Вы докажете этим только вашу дикость, – проговорил он трепещущими губами.
Сливочник сочувственно