самом низу.
Мошкин спрашивал:
– А чем она занимается? Есть у них какое-нибудь заведение? Школа? Или редакция?
Нет; оказалось, у госпожи Энгельгардовой не было ни школы, ни редакции.
– Живут своим капиталом, – пояснил дворник.
В квартире госпожи Энгельгардовой горничная очень деревенского вида провела его в гостиную направо от темной передней и просила подождать.
Ждал. Скучал и томился. Рассматривал вещи. Было нагорожено много мебели, – кресла, столы, стулья, ширмы, экраны, этажерки, столбики, на них бюсты, лампы, безделушки, на стенах зеркала, картины, литографии, часы, на окнах занавески, цветы. От всего этого было тесно, душно, темно. Мошкин шагал в тесноте по коврам. Со злобой смотрел на картины, на статуи.
«Тарарахнуть бы все это к черту! Ко всем чертям!» – думал Мошкин.
Но, когда хозяйка вдруг вошла, он спрятал свой голодный блеск, опустил глаза.
Она была молодая, румяная, высокая и, кажется, красивая. Шагала быстро и решительно, как хозяйка в деревне, и при этом неловко помахивала сильными, красивыми, белыми, голыми выше локтя, руками.
Подошла. Подала руку, – полувысоко, – хочешь, пожми, хочешь, поцелуй. Поцеловал. Нарочно, – со злости и для штуки. Быстро, громко чмокнул и зубом царапнул, – аж дрогнула. Но ничего не сказала. Пошагала к дивану. Залезла за стол, засела на диван, а ему показала на кресло. Сел. Спросила:
– Это ваше объявление было вчера?
Буркнул:
– Мое.
Подумал и сказал повежливее:
– Мое-с.
И стало досадно. И опять подумал:
«Тарарахнуть бы».
Говорила, – спрашивала, что он может, где он учился, где работал. Так осторожненько подходила, точно боялась раньше времени проговориться и надавать больше.
Оказалось, что хочет издавать журнал. Какой? Еще не решила. Какой-нибудь. Маленький. Ведет переговоры о покупке одного издания. О направлении журнала умолчала.
Он ей может понадобиться для конторы. Но так как в объявлении сказано – педагог, – то она думала, что он учил в гимназии.
Впрочем, если он может вести конторские книги…
Принимать подписку…
Вести переписку по делам конторы и редакции…
Получать деньги с почты…
Заделывать номера в бандероли…
Сдавать их на почту…
Держать корректуру…
Еще что-то…
И еще что-то…
Барышня говорила с полчаса. Довольно бестолково перечисляла разные обязанности.
– Для этих дел надо несколько человек, – сурово сказал Мошкин.
Барышня досадливо покраснела. По ее лицу пробежали жадные гримаски. Она сказала:
– Журнал маленький. Специальный. Для такого маленького предприятия если взять несколько, то им нечего будет делать.
Усмехнулся. Согласился.
– Пожалуй, что и так. У вас не соскучишься.
Спросил:
– А сколько времени я у вас буду занят ежедневно?
– Ну, часов с девяти утра, – это не поздно? – часов до семи вечера, – это не рано? Иногда, если спешная работа, можно и попозже посидеть или прийти в праздник, – ведь вы свободны?
– Сколько же вы думаете платить?
– Рублей восемнадцать в месяц вам будет достаточно?
Подумал. Засмеялся.
– Мало-с.
– Больше двадцати двух не могу.
– Хорошо-с.
И с внезапным порывом злости встал, сунул руку в карман, вытащил оттуда ключ от своей квартиры и тихо, но решительно сказал:
– Руки вверх!
– Ах! – произнесла барышня и немедленно же подняла руки.
Она сидела на диване, очень бледная. Дрожала. Она была большая и сильная. А он – маленький и тощий.
Рукава ее одежды отвисли к плечам, и две протянутые вверх белые, голые руки казались толстыми, как ноги акробатки, упражняющейся дома. И видно было, что у нее хватит силы долго держать руки вверх. И сквозь испуг на ее лице пробивалось выражение значительности переживаемого.
Наслаждаясь ее смущением, Мошкин произнес медленно и внушительно:
– Только двинься! Только пикни!
Подошел к картине.
– Сколько стоит?
– Двести двадцать, без рамы, – дрожащим голосом произнесла барышня.
Порылся в кармане, достал перочинный нож. Разрезал картину сверху вниз и справа налево.
– Ах! – вскрикнула барышня.
Подошел к мраморной головке.
– Что стоит?
– Триста.
Ключом отбил ухо, оббил нос, щеки пооббил. Барышня тихонько ахала. И приятно было слушать ее тихое аханье.
Порвал еще несколько картин, порезал обивку кресел, сломал несколько хрупких вещичек.
Подошел к барышне. Крикнул:
– Лезь под диван!
Исполнила.
– Лежи смирно, пока не придут. Не то бомбой тарарахну.
Ушел. Никого не встретил ни в передней, ни на лестнице.
У ворот стоял тот же дворник. Мошкин подошел к нему. Сказал:
– Что у вас барышня-то странная какая?
– А что?
– Да нехорошо себя ведет. Скандалит очень. Вы бы к ней пошли.
– Коли они не зовут, как же я могу?
– Ну, как знаете.
Ушел. Голодный блеск в его глазах тускнел.
Мошкин долго ходил по улицам. Тупо и медленно вспоминал эту гостиную, и разрезанные картины, и барышню под диваном.
Тусклые воды канала манили к себе. Скользящий свет заходящего солнца делал их поверхность красивой и печальной, как музыка безумного композитора. Такие были жесткие плиты набережной, и такие пыльные камни мостовой, и такие глупые и грязные шли навстречу дети! Все было замкнуто и враждебно.
А зеленовато-золотистая вода канала манила.
И погас, погас голодный блеск в глазах.
Так звучен был мгновенный всплеск воды.
И побежали, кольцо за кольцом, матово-черные кольца, разрезая зеленовато-золотистые воды канала.
I
Во втором часу ночи ранней и еще теплой осени инспектор гимназии Сергей Ппатонович Переяшин возвращался из гостей домой по тихим и темным улицам Ковыляк.
Необходимое примечание для позабывших географию и для учивших ее не очень подробно: Ковыляки – большой губернский город. Стоит на обоих берегах реки Пропойцы. Имеет университет. Ведет большую торговлю. Славится окороками. Не следует смешивать с другими Ковыляками, уездным городом на реке Негодяйке, в котором нет ничего примечательного, кроме острога в древнем городище, где некогда жил удельный князь.
Переяшин хорошо поужинал, немало выпил вина, играл в приятной компании и выиграл. От этого мысли его во время одинокой дороги были приятны, – для него, – и понемногу приняли несколько легкомысленное направление. Он замечтался.
Сначала мечтал о девицах: там, откуда он возвращался, их было немало. Многие из них были с ним любезны: он был холост, нестар, высок, строен, ловок и силен. И даже имел свой капиталец, хотя и небольшой.
Потом мысли и мечтания его, по обычному для него сцеплению идей, обратились к его ученикам, гимназистам, и преимущественно к тем, которые жили во вверенном его попечению пансионе при гимназии. Теперь они, конечно, все спали, и в пансионе было тихо и полутемно. Стриженые головы на белых подушках, тихое дыхание спящих, сползающие с иных одеяла… Привычная картина, всегда будившая в Переяшине странные и жестокие волнения.
Вспоминал: были симпатичные мальчики, были и неприятные. И уже брожение с улиц заползало в гимназию, и настроение становилось неспокойным. Переяшин думал, что для успокоения мальчиков полезны были бы строгие меры. Самые строгие меры. В сущности и многие родители были бы довольны, если бы к их мальчикам применялись самые строгие меры. Не дальше как сегодня вечером сестра одного из живущих в пансионе гимназистов говорила Переяшину:
– Валя мог бы учиться гораздо лучше. Он такой способный. Ему все так легко дается. Но он ленится. Он вовсе не думает о том, что после смерти отца нам так стало трудно жить. Я очень боюсь, что он начнет засиживаться в классах. Ему так еще долго учиться. Хоть бы секли их там у вас. Только шалят. И никого не боятся.
Переяшин отчетливо вспомнил Валю Заглядимова. Сначала – канцелярское воспоминание: в списке учеников строчка – Заглядимов Валентин. Потом топографическое: во втором классе, во втором ряду, около стены против окон. Потом – зрительное: невысокий, плотный, черноглазый мальчик, веселый и шаловливый. Но всегда вежливый. Потом – историческое: сегодня Заглядимов Валентин получил единицу.
Это не было само по себе приятно, но у Переяшина сладко защемило сердце. И вдруг сложилось и созрело странно-жестокое решение.
II
У гимназистов в спальне, – которая почему-то носила дурацкое название дортуара, словно соответственное русское слово не годилось, – было, как и ожидал Переяшин, тихо и сонно. Все было как всегда, – все те же звуки и запахи. Из открытых форток слабо веяло внешнею прохладою, лишние лампы были погашены. В комнате для дежурного воспитателя было совсем темно и тихо. Переяшин заглянул в стеклянный верх двери в эту комнату и ничего не увидел. Подумал, припоминая: «Кто нынче дежурит? Кажется, Чечурин». И пошел дальше, почему-то утешенный соображением, что Чечурин спит крепко, и уж если залег спать и свет погасил, то не проснется до звонка, если сторож не догадается разбудить его раньше.
Валина кровать стояла недалеко от входа, в спальне младшего возраста. Валя лежал, скорчившись от холода, потому что одеяло наполовину сползало. Не догадывался проснуться и закрыться и белел в смутной полутьме перемятым комочком. Тихонько посапывал носом, уткнувшись в подушку, и лицо его имело выражение невинное и значительное, как будто снились ему небесные ангелы, играющее золотыми мячиками на изумрудно-зеленых райских полях. И невинное, и важное выражение этого лица раздражало Переяшина. Он думал: «Спит себе, как путный. Ручки на груди сложил, как ангел, а сам единицу получил, а сам, как только от него отвернешься, только о том и думает, как бы нашалить. Бровки сдвинул, хоть сейчас в живую картину ставь у ног Мадонны. А вот я тебе сейчас задам отличную живую картину».
Весь охваченный тупою злостью, Переяшин схватил мальчика за плечо и потряс его довольно неласково. Валя, сопя и вздыхая, заворочался на постели. Но все еще не мог проснуться. Переяшин повторял торопливо и тихо:
– Вставай, вставай живее, Заглядимов Валентин.
Валя попытался было опять ткнуться в подушку, – и несколько раз пришлось Переяшину брать его за плечи и раскачивать.
Вдруг Валя сообразил, что его будит инспектор. Испуганно вскочил. Хватился за одежду.
– Не надо, – хрипло шепнул Переяшин, – не надо одеваться, – повторил он погромче. – Иди так.
– Куда? – спросил Валя.
Переяшин не отвечал. Молча накинул одеяло на Валины плечи, взял его за руку и повел.
Все спали. Валя с удивлением оглядывался на Переяшина. И путался босыми ногами в складках своего одеяла. Переяшин вел его по лестницам и коридорам в свою квартиру. Смотрел, как на темном полу белели красивые Валины ноги.
III
Через полчаса Валя возвращался на свою постель. У него было хмурое и красное лицо и заплаканные глаза. Он уткнулся носом в подушку, всхлипнул, потом засмеялся потихоньку, потом вдруг заснул.
Утром ему казалось, что он видел во сне, как Переяшин привел его в свой кабинет и выпорол ремнем. Было, – во сне, – больно и стыдно и потом смешно. Валя рассказал своему другу, Шурке Скворцову, какой смешной видел сон. Смеялись оба. Валя вспоминал подробности. Смеялись. Шурка выдумывал подробности. Опять смеялись. Вдруг Шурка спросил:
– А отчего же у тебя кожа на этом месте стала полосатая?
– Врешь? – спросил Валя.
– Ей-богу, не вру. Посмотрись в зеркало. А вот тут на боку два синяка. Точно от пряжки.
Стали серьезны. Внимательно