за руки и принялись плясать, кружась по комнате. И вдруг им стало стыдно. Они остановились, не знали, куда глядеть, и засмеялись смущенно. Елисавета сказала:
– Какие мы глупые! Вам смешно глядеть на нас, да?
Триродов ласково улыбнулся.
– Такое свойство этого места, – сказал он. – Ужас и восторг живут здесь вместе.
Много интересных вещей сестры видели в доме – предметы искусства и культа, – вещи, говорящие о далеких странах и о веках седой древности, – гравюры странного и волнующего характера, – многоцветные камни, бирюза, жемчуг, – кумиры, безобразные, смешные и ужасные, – изображения Божественного Отрока, – как многие его рисовали, но только одно лицо поразило Елисавету…
Елену забавляли вещи, похожие на игрушки. Много есть вещей, которыми можно играть, смешивая магиею отражений времена и пространства.
Так много видели сестры, – казалось, прошел целый век. Но на самом деле сестры пробыли здесь только два часа. Мы не умеем измерять времен. Иной час – век, иной час – миг, а мы уравняли.
– Как, только два часа! – сказала Елена. – Да это страшно много. Пора домой, к обеду.
– А нельзя опоздать? – спросил Триродов.
– Как можно! – воскликнула Елена.
Елисавета объяснила:
– Час обеда у нас строго соблюдается.
– Вас довезут, – сказал Триродов.
Сестры поблагодарили. Но надо было уходить. Они сразу почувствовали усталость и печаль, простились с Триродовым и молча пошли. Мальчик в белой одежде шел перед ними в саду и показывал дорогу.
Опять вошли сестры в тот же подземный ход, увидели мягкое ложе и вдруг почувствовали такую слабость, что шагу не сделать.
– Сядем, – сказала Елена.
– Да, – ответила Елисавета, – я тоже устала. Как странно! Какое утомление!
Сестры сели. Елисавета говорила тихо:
– Здесь неживой падает на нас свет из неизвестного источника, и он страшен, – но теперь мне еще страшнее грозный лик чудовища, горящего и не сгорающего над нами.
– Милое солнце, – тихо сказала Елена.
– Оно погаснет, – говорила Елисавета, – оно погаснет, неправедное светило, и в глубине земных переходов люди, освобожденные от опаляющего Змия и от убивающего холода, вознесут новую, мудрую жизнь.
Елена шептала:
– Когда земля застынет, люди умрут.
– Земля не умрет, – так же тихо ответила Елисавета.
Сестры заснули. Они спали недолго, но когда проснулись, обе вдруг, все, что было сейчас, казалось им сном. Они заторопились.
– Давно пора возвращаться, – озабоченно говорила Елена.
Они побежали. Дверь из подземного хода была открыта. У выхода на дороге стоял шарабан. Кирша сидел и держал вожжи. Сестры уселись. Елисавета стала править. Кирша короткими словами говорил дорогу. Говорили мало, – слово, два скажут и молчат.
У своей усадьбы сестры вышли из экипажа. Их обнимало полусонное настроение. Не успели и поблагодарить, – так быстро уехал Кирша. Только пыль влеклась по дороге, и слышался стук копыт да шуршанье колес по щебню.
Глава четвертая
Сестры едва успели переодеться к обеду. Усталые и рассеянные, вышли они в столовую. Там уже их ждали – отец, землевладелец Рамеев, и Матовы, студент Петр Дмитриевич и гимназист Миша, сыновья двоюродного брата Рамеева, ныне умершего, которому принадлежала прежде усадьба Триродова.
Сестры мало говорили. Промолчали и о том, где были сегодня и что видели. А прежде они бывали откровенные и любили поговорить, рассказать.
Петр Матов, высокий, худощавый, бледный юноша с горящими глазами, с видом человека, собирающегося поступить в пророческую школу, казался озабоченным и раздраженным. Его нервность почему-то отражалась, – неуверенными улыбками и неловкими движениями, – на Мише. Это был мальчик упитанный, с розовыми щеками, быстроглазый, веселый, но, очевидно, слишком впечатлительный. Теперь беспричинная, по-видимому, в краях его улыбающегося рта трепетала легкая дрожь.
Рамеев, невысокий, плотный старик со спокойными манерами хорошо воспитанного и уравновешенного человека, не давая заметить, что ждал дочерей, неторопливо занял свое место за обеденным столом, сдвинутым теперь и казавшимся маленьким посреди просторной столовой из темного резного дуба. Мисс Гаррисон невозмутимо принялась разливать суп, – полная, спокойная, с седеющими волосами дама, олицетворение благополучного, хозяйственного дома.
Рамеев заметил, что дочери устали. Смутное опасение поднялось в нем. Но он быстро погасил в себе легкое пламя неудовольствия, ласково улыбнулся дочерям и тихо, словно осторожно намекая на что-то, сказал:
– Далеконько вы, мои милые, заходите.
И после молчания, недолгого, но неловкого, смягчая тайный смысл своих слов и разрешая легкое замешательство девиц, прибавил:
– Я замечаю, что вы несколько забросили езду верхом.
Потом обратился к старшему из братьев:
– Ну, что нового в городе слышно, Петя?
Сестрам было неловко. Они постарались принять участие в разговоре.
Это было в те дни, когда кровавый бес убийства носился над нашею родиною и страшные дела его бросали раздор и вражду в недра мирных семейств. Молодежь в этом доме, как и везде, часто говорила и спорила о том, что свершалось, о том, чему еще надлежало быть. Спорили, были несогласны. Дружба с детства и хорошее воспитание рядили в мягкие формы идейные противоречия. Но случалось, что спор доходил до резкостей.
Отвечая Рамееву, Петр стал рассказывать о рабочих волнениях, о подготовлявшихся забастовках. Раздражение слышалось в его словах. Он был один из тех, кто волновался вопросами религиозно-философского сознания. Он думал, что мистическая жизнь человеческих единений должна быть завершена в блистательных и увлекающих формах цезаропапизма. Он думал, что любил свободу, – Христову, – но бурные движения пробуждающегося были ему ненавистны. Обольстил его царящий, огненный Змий, свирепый и мстительный Адонаи, – обольстил его соблазнами торжествующей гармонии, золотою свирелью Аполлона.
– Новости ужасные, – говорил Петр, – готовится общая забастовка. Говорят, что завтра все заводы в городе остановятся.
Миша неожиданно засмеялся, совсем по-детски, весело и звонко, и вскрикнул с восторгом:
– Если бы вы видели, какая физиономия бывает у директора во всех таких случаях!
Голос у него был нежный и звенящий и так звучал кротко и ласково, точно он рассказывал о блаженном и невинном, об ангельской непорочной игре у порога райских обителей. Слова забастовка, обструкция звучали в его устах, как названия редких и сладких лакомств. Ему стало весело и вдруг захотелось сошкольничать. Он звонко затянул было: «Вставай, поднимайся…»
Но сконфузился, оборвался, замолчал, покраснел. Сестры засмеялись. Петр смотрел угрюмо. Рамеев ласково улыбнулся. Мисс Гаррисон, делая вид, что не замечает беспорядочной выходки, спокойно взялась за грушу электрического звонка, подвешенную к висевшей над столом люстре, – переменить блюдо.
Обед длился обычным порядком. Спор разгорался и беспорядочно перебрасывался с предмета на предмет. Говорят, что такова русская манера спорить. Может быть, это всемирная манера людей, когда они говорят о том, что их очень волнует. Чтобы спорить систематично, надо выбрать сначала председателя. Свободный разговор всегда мечется.
Петр пылко восклицал:
– Самодержавие пролетариата почему же лучше того, что уже есть? И что это за варварские, дикие лозунги! «Кто не с нами, тот наш враг! Кто хозяин, с места прочь, оставь наш пир!»
– О нашем пире пока еще рано говорить, – сдержанным голосом возразила Елена.
– Вы знаете ли, к чему мы стремимся, – продолжал Петр. – Надвигается пугачевщина, будет такая раскачка, какой Россия еще никогда не переживала. Дело не в том, что говорят или делают там или здесь господа, которым кажется, что они творят историю. Дело в столкновении двух классов, двух интересов, двух культур, двух миропониманий, двух моралей. Но кто хватается за венец господства? Идет Хам и грозит пожрать нашу культуру.
Елисавета сказала укоризненно:
– Что за слово – хам!
Петр усмехнулся нервно и досадливо и спросил:
– Не нравится?
– Не нравится, – спокойно сказала Елисавета.
С привычным подчинением мыслям и настроениям старшей сестры Елена сказала:
– Грубое слово. Осадок бессильного крепостничества в нем.
– Однако нынче это слово – довольно литературное, – с неопределенною улыбкою сказал Петр. – Да и как ни назвать, дело не в слове. Мы воочию на бесчисленных примерах видим, что идет духовный босяк, который ко всему свирепо-равнодушен, который неисправимо дик, озлоблен и пьян на несколько поколений вперед. И он все повалит – науку, искусство, все. Вот типичный хам – этот ваш Щемилов, которому ты, Елисавета, так симпатизируешь. Фамильярный молодчик, благообразный Смердяков.
Петр пристально смотрел на Елисавету. Она сказала спокойно:
– Я нахожу, что ты к нему несправедлив. Он – хороший.
Обед кончился. Рады были. Разговор раздражал. Даже невозмутимая мисс Гаррисон несколько поспешнее всегдашнего поднялась с места. Рамеев, как всегда, ушел к себе, – на час заснуть. Молодые люди пошли в сад. Миша и Елена побежали вниз, к реке. Так захотелось беззаботно бежать друг за другом и смеяться.
– Елисавета! – позвал Петр.
Голос его нервно дрогнул. Елисавета остановилась. Старая липа быстро бросила на нее густую тень. Елисавета вопросительно поглядела на Петра, положила руки на грудь, – вдруг от чего-то забилось сердце, – и, обнаженные, так стройны были руки. Прекрасные руки – обаяние власти, – о, если бы внезапный порыв страсти кинул их на его плечи!
– Могу я сказать тебе, Елисавета, несколько слов? – спросил Петр.
Елисавета слегка покраснела, склонила голову и тихо сказала:
– Сядем где-нибудь.
Она пошла по дороге к беседке над обрывом. Петр молча шел за нею. Они молча поднялись по отлогим ступеням. Елисавета села и уронила руки на низкую ограду открытой беседки. Холмистые дали широкою панорамою легли перед нею – вид с детства знакомый и неизменно соединенный с привычным, сладостным волнением. И уже не всматривалась она в отдельные предметы, – как музыка, разливалась перед нею природа в неистощимости переливных красок и успокоенных звуков. Петр стоял перед нею и смотрел на ее прекрасное лицо. Склоняющийся Змий лобзал озаренное лицо Елисаветы, – пронизанная светом, ликовала расцветающая плоть.
Они молчали. Обоим было томительно неловко. Петр нервно поламывал ветки берез, растущих около беседки. Елисавета спросила:
– Что ты хочешь мне сказать?
Холодная отчужденность, почти враждебность, послышалась в звуке ее голоса. Так сказалась внутренняя тревога. Она почувствовала это и улыбнулась ласково и робко.
– Что сказать! – тихо и нерешительно начал Петр. – То же, что и всегда. Елисавета, я люблю тебя!
Елисавета покраснела. Глаза ее сверкнули и потухли. Она встала и заговорила, волнуясь:
– Петр, зачем ты опять напрасно мучишь себя и меня? Мы так с тобою близки с детства, – но мы так расходимся! У нас разные дороги, мы по-иному думаем, иному веруем.
Петр слушал ее с выражением страстного нетерпения и досады. Елисавета хотела продолжать, но он заговорил:
– Ах, к чему это… эти слова! Елисавета, забудь в эту минуту о наших разногласиях. Они так ничтожны! Или нет, пусть они значительны. Но я хочу сказать, что политика и это все, что нас разделяет, это все только легкая накипь, мгновенная пена на широком просторе