когда больше, когда меньше. Смотря по работе.
– Всегда были, к сожалению, это верно, – с сухою, колючею усмешечкою говорил Соснягин, – хотя и всегда было бы лучше, если бы их было поменьше. А теперь он вот что придумал, инженер Шубников: из поденщиков в рабочие по возможности не переводить, число рабочих постоянных всеми правдами и неправдами уменьшить, и все затем, чтобы не заводить при больнице второго врача, на его жалованье выгадать. Не Бог знает какой расчет, а все-таки в хозяйской кассе лишние гроши останутся. Загребале хоть один чужой грош, и тот хорош.
Вера спросила недоверчиво:
– Откуда ты это знаешь, Глеб?
Соснягин сухо ответил:
– Сорока на хвосте принесла. Вообще, видна птица по полету. И это так только я сказал, как черту для характеристики сих господ.
Малицын постучал пальцами по столу и многозначительно сказал:
– Перевертней пуще всего остерегайтесь. Пролетариату и капиталисты даже не такие злые враги, как эти господа хорошие, интеллигенты.
«А сам-то кто? – подумала Вера. – Тоже господинчик хороший и тоже не наш брат».
48
Милочка торопливо, точно спасаясь от погони, взбежала к себе, заперла дверь на ключ, бросилась на постель, зарылась пылающим лицом в подушки. Ей было нестерпимо стыдно, и от этого лицо ее горело, и ей казалось, что краска стыда разливается по всему ее телу.
Опять эта ужасная, внезапная, вульгарная вспыльчивость! Видно, никогда Милочка не научится управлять собою, владеть своими чувствами и страстями. Даже вспомнить мучительно о том, что произошло. Унизиться до этой нелепой, отвратительной драки! Какой позор! Смотрел и глумился Николай, и видел это противный Шубников, – видел и не мог догадаться стать между ними! Хоть бы затем, чтобы защитить свою невесту.
Кто-то постучался в дверь тремя тихими, осторожными, но четкими ударами. Милочка судорожно вскинулась с постели и, с ужасом глядя на затворенную дверь, закричала пронзительно:
– Я не могу, у меня мигрень, я не хочу есть, я не сойду. Оставьте меня, я сама позвоню.
Тихий старческий голос ответил:
– Слушаю, Людмила Ивановна.
Милочка быстро подбежала к двери и, не открывая, спросила вполголоса, губами почти прижавшись к дверному створу:
– Яков Степанович, милый, это – вы?
– Это – я, – так же тихо ответил старый лакей.
– Яков Степанович, миленький, придите ко мне попозже, пожалуйста, очень прошу. Душа моя замутилась, придите непременно.
– Хорошо, приду, – отвечал спокойный, тихий голос. – А сейчас ничего принести не позволите?
– Нет, нет, ничего, – зашептала Милочка. – А что сегодня на обед?
Яков Степанович отвечал обстоятельно:
– Рекомендовал бы все-таки скушать хоть немного консоме и кусочек баранины жареной. Барашек прямо изумительный и приготовлен несравненно. Насчет рыбы особенно похвалить сегодня не могу, – весьма ординарное блюдо, приготовлено без всякого воображения. Зелень же весьма бы посоветовал, спаржа первоклассная, соус превосходный. Также и каштаны с битыми сливками, хотя и весьма обыкновенное сладкое, но сегодня высокого качества. Прикажете?
Милочка помолчала. Вздохнула. Сказала:
– Да уж пришлите, Яков Степанович. Да баранины выберите кусочек не самый маленький, – я проголодалась.
И Милочка вдруг заплакала. Старый лакей что-то ответил. Милочка не расслышала из-за слез, – и в коридоре послышались его удаляющиеся шаги.
Пока девушка накрывала стол, придвинув его к Милочкиной постели, и потом приносила и уносила блюда, Милочка ложилась лицом к стене. Но пообедала она с большим аппетитом. Когда девушка принесла кофе, Милочка спросила:
– Может быть, найдется еще немножко каштанов?
Девушка тихо ответила:
– Да я на всякий случай уж принесла, барышня. Знаю, что ваши любимые.
После обеда Милочка почувствовала себя почти спокойною и почти правою. Она вышла на свой балкон, уютный, неширокий, с высокою, мелко-сквозистою изгородью, села в уголке в плетеное кресло, положила голову на сложенные на плоском верху изгороди руки и стала смотреть на Волгу. Над Волгою стлался легкий туман, и потому закат казался дивным сновидением. Долина смиренная волжская опять предстала Милочке страною блаженных. Матово-мглистый туман иногда словно поблескивал крохотными, влажными, серебристыми искорками. С Волги слышна была внятная, грустная тишина, похожая на далекий колокольный звон. Деревья и кусты в саду были тепло обласканы и убаюканы этою нежною, бесконечно-легкою пеленою. Милочка чувствовала себя прощенною и доброю.
Изменчивые настроения пробегали в Милочкиной душе. Ей самой были непонятны эти колебания ее души, эти переходы от нежности к злости и то более глубокое душевное волнение, которое совершалось в ней. Может быть, то, что случилось, было только следствием ее постоянного стремления быть всегда искреннею? Но ведь эта чаемая искренность имеет все же два образа бытия, подчиняясь одному или другому требованию: выражать то чувство, которое имеешь, или не выражать того чувства, которого в душе нет; быть откровенною или быть только правдивою. Не злоупотребляет ли она своею откровенностью?
Она порывисто встала, вернулась в комнату, подошла к образу, стала на колени, молилась долго. Теплота и свет разливались в ее теле, – зажглись в ее душе. И беспредельна была умилительная глубина того света, и восхищенная душа вся занялась восторгом. Объятая восторгом и умилением упоенная, она склонилась и лежала долго, забыв обо всем. Потом какие-то шумы и крики донеслись до нее, разбудили ее. Она встала, прислушалась, – опять стало тихо. Но в ее душе стало тревожно. Захотелось пойти к матери, и вдруг стыдно стало. Подумала: «Лучше к маме потом. Сейчас придет Яков Степанович. А может быть, мама и сама придет».
Милочка открыла лежащую на ее письменном столе одну из книг Григория Нисского и прочла несколько страниц из беседы «О совершенстве». Опять совесть подняла в ее душе скорбный, укоряющий голос. Но вот стукнули в дверь, и на торопливо-радостное: «Войдите!» – вошел Яков Степанович. Он приходил иногда к Милочке, чтобы поговорить на религиозные темы, иногда же в своих разговорах случаи дня они пытались озарить светом немеркнущей истины, незаходящего солнца. Иногда в этих разговорах участвовала и Любовь Николаевна.
49
Обед прошел скучно и неприятно. Милочки не было, – сказали, что у нее болит голова. Не было и профессора Абакумова, – он еще раньше предупредил, что будет обедать на пароходе, который должен отойти из города в восемь часов вечера и с которым уезжал в Нижний старый приятель профессора, здешний присяжный поверенный Угрюмов; с этим пароходом профессор доедет до дачной пристани, откуда к пароходу пошлют за ним лодку. Любовь Николаевна была явно расстроена и неразговорчива. Елизавета сидела со злым лицом. Николай дулся. Шубников один спасал положение и рассказывал всякий вздор притворно-развязным тоном, обращаясь преимущественно к Горелову. После обеда дамы немедленно ушли, даже не заботясь о том, чтобы скрыть, затушевать свою поспешность.
Из-за Волги повеял шумный и влажный ветер. Дождь переплетенными струйками бежал по стеклам в окнах кабинета Горелова. После обеда мужчины одни сидели в этом кабинете, пили кофе и ликеры и курили сигары. Башаров сухим, неприятным голосом принялся жаловаться на Милочку:
– Я должен тебе, Иван, рассказать кое-что, – начал он. – Собственно говоря, следовало бы рассказать это тебе наедине. Но и Николай, и Андрей Федорович, к сожалению, присутствовали при той дикой сцене, о которой рассказала мне перед обедом Лиза. Они оба даже лучше меня могут рассказать об этом, – меня там не было, я знаю только по рассказу. Вот вы, Андрей Федорович, может быть, будете любезны рассказать как свидетель происшедшего.
Шубников молчал, и на лице его было недовольное выражение. Конечно, хорошо, что он там был, – это теперь дает ему возможность не уходить от дорогих сигар и от тонких ликеров. Но рассказывать ему положительно не хотелось. Как ни рассказывай, это может не понравиться или Горелову, или Башарову. И то и другое ему весьма не улыбалось. А Горелов, с любопытством глядя на него, торопил:
– Ну, ну, говорите, Андрей Федорович! В чем дело?
От дождя в комнате было полутемно, еще никто не догадался повернуть выключатели электрических ламп, и Шубников был рад тому, что Горелов не видит отчетливо выражение его лица. Взглянув значительно и остро на Николая, он неохотно сказал:
– Я не совсем разобрал, из-за чего это произошло. Думка заспорила с Елизаветою Павловною, кажется, была недостаточно почтительна, Елизавета Павловна рассердилась, Людмила Ивановна заступилась за Думку, вот, кажется, это и вся причина ссоры.
Башаров воскликнул с негодованием:
– Ссоры! Это вы называете ссорою! Очень мило! Нет, это – не ссора, это – черт знает, что такое!
И он принялся рассказывать сам, преувеличивая и обостряя и без того преувеличенный и злобный Елизаветин рассказ. Но эти чрезмерности явно пристрастного пересказа только веселили Горелова. Он громко хохотал и кричал:
– Узнаю Милочку! Это вполне в ее стиле и в ее манере! Вот так катавасия!
Башаров обиделся. Сухо сказал:
– Позволь тебе сказать, что этот стиль и эта манера очень неудобны, и я убедительно прошу тебя принять меры к тому, чтобы такие странные эксцессы не повторялись.
Горелов торопливо заговорил:
– Ну конечно, конечно, Милочка получит должное внушение, и я уверен, что этого больше не будет. Но из-за чего же, однако, все это произошло? Ты знаешь, Николай, что случилось? Что их обеих так рассердило?
Николай сделал значительное выражение лица и сказал внушительно:
– Это – очень сложная и щекотливая история. Рассказывать ее так, за рюмкою ликеру, мне не хочется. Когда-нибудь, потом, я тебе все расскажу.
– Может быть, я мешаю? – с достоинством спросил Башаров, опираясь обеими руками о локотники кресел, словно собирался вставать.
Горелов опять захохотал. Сказал брату:
– Придумал тоже! Просто Николай стесняется рассказывать, из-за чего он с Думкою сцепился. Хочет сначала придумать какую-нибудь благовидную историю, да пока фантазии не хватает.
Николай принял было обиженный вид, но скоро улыбнулся самодовольно, утешенный сознанием великой тайны, которую он в себе носит и которая, по его нелепому расчету, должна дать ему немалые и верные деньги. Однако настроение было вконец испорчено. Не помогли и зажженные наконец кем-то в кабинете яркие электрические лампочки. Первый поднялся уходить Шубников. Он отвел Горелова в сторону и что-то очень тихо сказал ему. Лицо Горелова радостно засияло. Он весело говорил, горячо пожимая руку Шубникову:
– Ну вот спасибо! Уж я знал, что вам можно довериться.
Шубников сделал ему еле заметный знак и повел глазами на Николая. Горелов замолчал. Но Николай ничего не слышал и не замечал. Он сидел, глубоко развалившись в кресле, погруженный в глубокую задумчивость, и, глядя со стороны, можно было подумать, что он сладко дремлет, упившись ликерами неосторожно.
50
Отец и сын остались одни. Николай встрепенулся, словно ожил, поднял голову и совсем трезвым и значительным тоном сказал:
– Папа, мне надо серьезно поговорить с тобою.
– Говори, – спокойно, немного даже вяло отвечал Горелов.
У него на столе