Скачать:TXTPDF
Собрание сочинений в восьми томах. Том 6. Заклинательница змей

и только Я, и нет иного, и не было, и не будет» («Книга совер-ш<енного> самоутвержд<ения>»).

Это не значит, что другие люди – мои призраки. Для солипсиста другой человек – другое Я, столь же ценное.

Здесь, с вами, и в ином пределе,

Во всех просторах бытия,

И в каждом духе, в каждом теле,

Все – Я. И все лишь только Я

Литургия Мне»)

Все – Я, а что же внешний мир, такой яркий, назойливый, красочный и в то же время такой враждебный мне? Враждебный, но и такой привычный, такой легкий, так сразу воспринятый с детских лет, воспринятый с такою легкостью, как будто я прихожу на землю уже не первый раз и уже не узнаю предметов вновь, а только воспоминаю их. Может быть, эта легкость восприятия мира, эта врожденная привычка к нему, это знакомое многим ощущение того, что некоторые переживания уже знакомы мне по какой-то неведомой прежней жизни, – может быть, все это указывало солипсисту на то, что мир не что иное, как моя же мечта.

И говорил солипсист: «Вне Меня нет бытия, ни возможности бытия. Всякое познание есть тать ко путь ко Мне, только средство самопознания, только исполнение старого мудрого требования: „Познай самого себя“».

Вывод отсюда, конечно, не тот, который делается поверхностным эгоизмом. Поверхностный, хотя и последовательный эгоизм полагает, что все позволено. Солипсист, не видящий в мире ничего, кроме своих же переживаний, к этому разрешению себе всего прибавляет тот неизбежный вывод совести, что ведь зато и ответственность за все, в этом мире совершающееся, лежит на Мне. Эта всеобщая ответственность за грехи мира была ясна Достоевскому. Она же поражала иногда Леонида Андреева. Пример – рассказ «Тьма».

И солипсист говорил: «Если есть в мире грех, то это – Мой грех. Все могу, чего хочу, – и все хочу, что могу. Я одно и то же во всяком человеке, почему и не следует человеку бояться смерти как уничтожения. Смерти как конечного уничтожения нет. Но не следует человеку и надеяться на смерть как на конечное уничтожение. Нет уничтожения, нет забвения, жизнь бесконечна, и потому грехи всего мира на Мне и вечная на Мне казнь».

Последовательный солипсизм приводит, таким образом, душу человека к религиозному слиянию с единою мировою волею, и в себе ощущает человек веяние той великой силы, которая движет миры и сердца.

Так, по закону тождества совершенных противоположностей, наибольшая свобода равняется совершенной необходимости. Обособление, сообразно тому же закону, становится тождественным с общностью.

И солипсист говорил: «Между Мною и тобою нет разницы, нет границ, нет разделения. Ты и Я – одно. Забыть Меня – великий грех».

Давая ощущение этой вселенской общности, искусство наших дней стремится перешагнуть за пределы чистого искусства, стремится преобразовать мир усилием творческой воли. В этом искусстве дано стремление к иной жизни, и потому художник является проповедником будущего. Но проповедует он не догматически, а только отчетливым выражением и самоутверждением своего внутреннего Я. Самоутверждение личности и есть начало ее стремления к лучшему будущему.

12. Из этого вытекают религиозные отношения искусства наших дней. Это искусство религиозно, потому что имеет трагические, волевые устремления. Трагедия всегда религиозна, и воля в мире только одна. Искусство наших дней религиозно и потому, что оно – искусство символическое, а символизм всегда дает нам ощущение всеобщей связности; он относит все являющееся к одному общему началу и, подобно религии, стремится проникнуть в смысл жизни. Искусство наших дней и потому религиозно, что оно хочет стремиться к искусству всенародному, т. е. уже и в земных формах осуществить живое ощущение вселенской связности и общности.

Поэтому в искусстве наших дней так сильны религиозно-философские устремления, выраженные в творчестве Минского, Мережковского, З. Гиппиус, Блока, Чулкова, Вячеслава Иванова, Ремизова.

Искусство наших дней подобно тому видению, которое имел в детстве Блэк, английский поэт XVIII столетия.

«В то утро ко мне в окно заглянул Бог», – говорит Блэк, вспоминая это видение.

Поэт опять становится жрецом и пророком, и в том храме, где он совершает свое служение, искусство должно стать куполом, должно стать широким и блистающим куполом над жизнью.

Куполом над жизнью возвышается искусство наших дней, не потому, что оно служит целям жизни, – жизнь своих целей не имеет, – а потому искусство раскидывает свой купол над жизнью, что в нем жизнь получает свое достойное завершение. Высокое произведение – это и есть достигнутая цель, то, для чего жили люди, – цель, искусством достигнутая, жизни поставленная. Цель эта ставится перед жизнью потому, что и сама жизнь не хочет оставаться только бытом. Очарованная высокими внушениями искусства, жизнь стремится в те области, которые открыты перед нею и осенены высоким куполом искусства.

Покрывая жизнь этим величавым куполом, хотя и не для жизни построенным, а для свойственных искусству заданий, искусство наших дней утверждает жизнь как творческий процесс. Утверждает только жизнь, стремящуюся к творчеству, и не приемлет жизни, коснеющей в оковах быта. Искусство, являя образ истинного бытия, ведет человека к утверждению наиболее высоких благ жизни, к самоутверждению и творчеству.

Воспоминания современников

Зинаида Гиппиус. Отрывочное о Сологубе*

1

Люблю я грусть твоих просторов,

Мой милый край, святая Русь…

. . . . . . . . . . . . . . .

И все твои пути мне милы.

И пусть грозит безумный путь

И тьмой, и холодом могилы, –

Я не хочу с него свернуть.

О Блоке можно было написать почти все, что помнилось: он умер. И о Розанове. Да и о Брюсове: он хуже, чем умер, он – большевистский цензор, сумасшедше-жестокий коммунист, пишет оды на смерть Ленина и превратился, из поэта, в беспомощного рифмоплета… что даже удивительно (или, напротив, не удивительно).

Но могу ли я говорить о Сологубе?

Он в России.

Я его знаю, люблю неизменно, уважаю неизменно, вот уже почти тридцать лет. В последние годы, пожалуй, еще более люблю, еще более уважаю.

Но он в России.

По-прежнему я считаю его одним из лучших русских поэтов и русских прозаиков. Для меня было бы только удовольствием написать еще одну (которую?) статью о его произведениях.

Но… он в России. Об это «он в России» – разбиваются, как о камень, все мои намерения. Нельзя писать о его литературе, у нас нет здесь его книг (есть ли они там?). Нет старого, о новом же мы почти и совсем ничего не знаем. Едва настолько, чтобы не сомневаться в непрестанном росте его души и таланта.

Он в России, в России, в родном городе святого Петра – Санкт-Петербурге, – на его глазах разрушенном до последнего камня, до Ленинграда… и одну ли эту потерю видели его глаза? Он в России… и пусть, кто может, поймет, почему мои слова о Сологубе будут сегодня краткими, отрывочными, целомудренно-бледными. Главное – отрывочными.

Даже хотелось бы никаких не говорить… но все равно. Не для себя и не для него – для других вызову из прошлого милые тени наших встреч.

2

Быть с людьми – какое бремя!

О, зачем же надо с ними жить,

Отчего нельзя все время

Чары деять, тихо ворожить?

«Тени» – первый рассказ Сологуба, напечатанный в «Северном вестнике». Свежий и сейчас, как тогда. Но ранее там было напечатано его стихотворение, – кажется, «Ограда». Коротенькое, но такое, что пройти мимо нельзя. Магия какая-то в каждой вещи Сологуба, даже в более слабой.

Мы уже знали, что это – скромный учитель, школьный. Петербуржец, но служил до сих пор в провинции. Молодой? Даже не очень молодой. А фамилия его – Тетерников.

И Минский, тогда секретарь «Северного вестника», решил, что с такой фамилией нельзя выступать. Предложил ему наскоро, очевидно по неудачной ассоциации (выдумать не успел), – псевдоним «Сологуб». Только и было его выдумки, что одно «л», – вместо двух в имени старого, весьма среднего, писателя – графа Соллогуба.

Не знаю, как понравился псевдоним новому поэту, но он его принял. Минский очень увлекался и псевдонимом, и самим поэтом. В то время (дни декаденства) «Северный вестник» шел навстречу «новым талантам», даже искал их (добрая память ему за это).

У меня, при моем и тогда неувлекающемся характере, увлечения Сологубом не было, просто он мне очень нравился. Даже он один из всех и нравился, а немало их было, новых, из которых иные пропали, а многие имеют ныне старые, заслуженно или незаслуженно, громкие имена.

На Пушкинской улице в Петербурге был громадный, пятиэтажный дом, – гостиница, не первоклассная, но и не так чтобы очень затрапезная. Ее почему-то возлюбили литераторы и живали там, особенно несемейные, по месяцам, а то и по годам.

Не избегал ее и Минский. Говорил про себя тогда:

Он жил в Палэ,

Он пел в Рояле.

Немало интересных собраний повидали на своем веку номерки этого «Палэ-Рояля», скромные, серым штофом перегороженные. Там, впоследствии, жил Перцов, там бывал Розанов, эстеты Мира искусства…

Там пришлось мне в первый раз увидать и Сологуба-Тетерникова.

Это было в летний, или весенний, солнечный день. В комнате Минского, на кресле у овального, с обычной бархатной скатертью, стола, сидел весь светлый, бледно-рыжеватый, человек. Прямая, не вьющаяся, борода, такие же бледные, падающие усы, со лба лысина, pince-nez на черном шнурочке.

В лице, в глазах с тяжелыми веками, во всей мешковатой фигуре – спокойствие до неподвижности. Человек, который никогда, ни при каких условиях, не мог бы «суетиться». Молчание к нему удивительно шло. Когда он говорил – это было несколько внятных слов, сказанных голосом очень ровным, почти монотонным, без тени торопливости. Его речь – такая же спокойная непроницаемость, как и молчание.

Минский болтал все время. Конечно, Сологуб слушал… а, может быть, и не слушал, просто сидел и естественно, спокойно, молчал.

– Как же вам понравилась наша восходящая звезда? – пристал ко мне Минский, когда Сологуб, неторопливо простившись, ушел. – Можно ли вообразить менее «поэтическую» наружность? Лысый, да еще каменный… Подумайте!

Нечего и думать, – отвечаю. – Отличный, никакой ему другой наружности не надо. Он сидит – будто ворожит, или сам заворожен.

В нем, правда, был колдун. Когда мы после подружились, то нередко и в глаза дразнили его этим колдовством.

3

…Приветствую тихие стены

Обители бедной моей…

На Васильевском острове, в одной из дальних линий, где по ночам едва тусклятся редкие фонари, а по веснам извозчик качается на глыбах несколотого льда, – серый деревянный домик с широким мезонином. Городская школа.

Внизу – большие низкие горницы, уставленные партами. Там вечером темно и еще носится особый школьный запах; пыли меловой, усыхающих чернил, сапог и мальчишеских затылков.

А наверху – квартира Сологуба, «казенная». Он учитель и директор (или что-то вроде) этой школы.

Совсем они особенные – квартиры в старых деревянных, с мезонинами, домах. Свой лик во всем: в стенах, в порогах, в убранстве…

Скачать:TXTPDF

и только Я, и нет иного, и не было, и не будет» («Книга совер-ш самоутвержд»). Это не значит, что другие люди – мои призраки. Для солипсиста другой человек – другое