так грустно стало Лизе, – плакать хотелось.
В тот день, когда запасным надобно было идти, утром Пауль Сепп пришел к Лизе прощаться. Лиза смотрела на него с жалостливым любопытством. Но глаза его были ясны и смелы. Она спросила:
– Пауль, страшно идти на войну?
Пауль улыбнулся и сказал:
– Все великое страшно. Но умереть – не страшно. Было бы страшно, если бы я знал, что буду бояться в решительную минуту. Но этого не будет, я знаю.
– Как вы можете это знать? – спросила Лиза.
– Я себя знаю, – сказал Пауль. Лиза спросила:
– Но ведь вы, эстонцы, не хотите войны?
Пауль Сепп спокойно отвечал:
– Кто же ее хочет? Но если нас вызвали, мы будем воевать. И мы победим. Россия не может не победить.
Лиза хотела сказать:
– Ведь вы – не русские.
Но не решилась или не успела. Пауль, как бы угадывая ее мысль, сказал:
– Мы, эстонцы, очень не любим немцев. Это – наследственное. Много они здесь делали жестокостей.
Лиза говорила:
– Да ведь это были здешние немцы а не германские. А германские что же вам сделали? И ведь вы же любите Бетховена и Гете?
– Они все одинаковые – жестокие, хитрые, коварные, – сказал Пауль. – С тех пор, как они победили французов и отняли Эльзас и Лотарингию, они точно отравою какою-то опились. И уж как будто это не тот народ, из которого вышли Бетховен и Гете. Возьмите хоть то, что нигде на всем свете, кроме Германии, нет закона о двойном подданстве.
Лиза не знала, что такое двойное подданство. Пауль Сепп растолковал. Лиза слушала с удивлением.
– Но ведь это – подлый обман! – воскликнула она.
Пауль Сепп пожал плечами.
– Это – германский закон, – сказал он. – Конечно, они считают себя правыми, но нам трудно стать на их точку зрения. Нам непонятна их правда, и кажется нам она ложью. Будем надеяться, что среди них найдутся люди, – писатели, рабочие, – которые возвысят свой голос против германского безумия.
VIII
Призванных провожали торжественно. Собралась вся деревня. Говорили речи. Играл местный любительский оркестр. И дачники почти все пришли. Дачницы принарядились.
Пауль шел впереди и пел. Глаза его блестели, лицо казалось солнечно-светлым, – он держал шляпу в руке, – и легкий ветерок развевал его светлые кудри. Его обычная мешковатость исчезла, и он казался очень красивым. Так выходили некогда в поход викинги и ушкуйники. Он пел. Эстонцы с одушевлением повторяли слова народного гимна.
Анна Сергеевна шла тут же и повторяла тихонько:
– Ужас, ужас! Вы посмотрите, у них у всех безумные глаза. Они знают, что их всех убьют.
– Ну что ты, мама! – возражала Лиза. – Где ты это видишь? Все они идут с одушевлением. Такой подъем духа, – разве ты не видишь?
Дошли до леска за деревнею. Дачницы стали возвращаться. Призываемые рассаживались на экипажи. Набегали тучки. Стало небо хмуриться. Серенькие вихри завивались и бежали по дороге, маня и дразня кого-то. Анна Сергеевна сказала:
– Пойдем, Лиза, домой. Уж дождь накрапывает.
Лиза тихо ответила:
– Подожди, мама.
– Ну чего там ждать! – досадливо сказала Анна Сергеевна. – Проводили, утешили, сколько могли, и довольно. Пусть останутся одни, поплачут, может быть, все-таки легче будет.
Лиза засмеялась и сказала весело:
– Нет, мама, они не заплачут. Они не думают о смерти. А если и думают, – так на миру и смерть красна.
Лиза остановила Сеппа:
– Послушайте, Пауль, подойдите ко мне на минутку.
Пауль отошел на боковую тропинку. Он шел рядом с Лизою. Походка его была решительная и твердая, и глаза смело глядели вперед. Казалось, что в душе его ритмично бились торжественные звуки воинственной музыки. Лиза смотрела на него влюбленными глазами. Он сказал:
– Ничего не бойтесь, Лиза. Пока мы живы, мы немцев далеко не пустим. А кто войдет в Россию, тот не обрадуется нашему приему. Чем больше их войдет, тем меньше их вернется в Германию.
Вдруг Лиза очень покраснела и сказала:
– Пауль, в эти дни я вас полюбила. Я поеду за вами. Меня возьмут в сестры милосердия. При первой возможности мы повенчаемся.
Пауль вспыхнул. Он наклонился, поцеловал Лизину руку и повторял:
– Милая, милая!
И когда он опять посмотрел в ее лицо, его ясные глаза были влажны.
Анна Сергеевна шла на несколько шагов сзади и роптала:
– Какие нежности с эстонцем! Он Бог знает что о себе вообразит. Можете представить, – целует руку, точно рыцарь своей даме!
Бубенчиков передразнивал походку Пауля Сеппа. Анна Сергеевна нашла, что очень похоже и очень смешно, и засмеялась. Козовалов сардонически улыбался.
Лиза обернулась к матери и крикнула:
Она и Пауль Сепп остановились у края дороги. У обоих были счастливые, сияющие лица.
Вмести с Анною Сергеевною подошли Козовалов и Бубенчиков. Козовалов сказал на ухо Анне Сергеевне:
– А нашему эстонцу очень к лицу воинственное воодушевление. Смотрите, какой красавец, точно рыцарь Парсифаль.
Анна Сергеевна с досадою проворчала:
– Ну уж красавец! Ну что, Лизонька? – спросила она удочери.
Лиза сказала, радостно улыбаясь:
– Вот мой жених, мамочка.
Анна Сергеевна в ужасе перекрестилась. Воскликнула:
– Лиза, побойся Бога! Что ты говоришь!
Лиза говорила с гордостью:
– Он – защитник отечества.
Анна Сергеевна растерянно смотрела то на Пауля, то на Лизу. Не знала, что сказать. Придумала наконец:
– Такое ли теперь время? Об этом ли ему надо думать?
Бубенчиков и Козовалов насмешливо улыбались. Пауль горделиво выпрямился и сказал:
– Анна Сергеевна, я не хочу пользоваться минутным порывом вашей дочери. Она свободна, но я никогда в моей жизни не забуду этой минуты.
– Нет, нет, – закричала Лиза, – милый Пауль, я люблю тебя, я хочу быть твоею!
Она бросилась к нему на шею, обняла его крепко и зарыдала. Анна Сергеевна восклицала:
– Ужас, ужас! Но ведь это же – чистая психопатия!
Обручальное*
Мама и Сережа долго спорили:
– Все наши знакомые дамы так сделали, – говорила мама. – И я так сделаю.
– Нет, мама, – возражал Сережа, – ты так не должна делать.
– Почему я не должна, если другие делают? – спрашивала мама.
– Они не хорошо делают, – спорил Сережа, – и я не хочу, чтобы ты это сделала.
– Да это – не твое дело, Сережа! – говорила мама, досадливо краснея.
Тогда Сережа принимался плакать. Мама стыдила:
– Четырнадцатилетний мальчик, а плачешь, как совсем маленький.
И так продолжалось несколько дней, – все из-за кольца обручального. Мама хотела его пожертвовать в пользу раненых. Говорила Сереже:
– Так все делают. Из этого большие деньги можно собрать.
Сережа настойчиво требовал, чтобы его мама так не делала.
– Папа сражается, а ты его кольцо отдашь! – кричал он.
– Пойми, для раненых, – уговаривала мать.
– Отдай что-нибудь другое, а не кольцо обручальное, – говорил Сережа. – Деньгами дай.
Мать пожимала плечами.
– Сережа, ты знаешь, у нас не так много денег. Штабс-капитанское жалованье, – на него не раскутишься.
– Не покупай яблоков, накопишь побольше, чем за колечко дадут; да и мало ли на чем можно сберечь!
Спорили, спорили. Мама почему-то не решалась сделать по-своему, отдать кольцо, – уж очень горящими глазами смотрел на нее Сережа, когда об этом заходила речь.
Каждый раз, когда мама уходила, Сережа решительно говорил ей:
– Мама, без кольца не смей приходить.
Наконец, решили написать отцу, – как он скажет, так и сделать. Мама написала, а Сережа в своем письме отцу ничего о кольце не писал: что-то скажет сам папа?
Перестали спорить. Но Сережа все посматривал на мамины руки. Из гимназии придет, – к маме: блестит колечко? блестит, – и успокоится Сережа. Мама откуда-нибудь вернется, Сережа бежит к ней навстречу, нетерпеливо смотрит, как мама снимает перчатки: блестит колечко? блестит, – и успокоится Сережа.
Прошло несколько дней, пришли ответы из армии от Сережина отца, и Сереже, и маме. Почтальон принес письма вечером, когда сидела мама с Сережею за чаем. Сережа свое письмо распечатал, а читать не может: сердце бьется от нетерпения узнать, что в том письме написано, которое мама читает. Мама письмо прочла, обрадовалась, улыбнулась.
– Папа согласен.
Покраснел Сережа, стоит перед мамою потупясь.
– Вот, читай сам, – говорит мама.
Сережа читает:
«Насчет кольца делай, как хочешь. Дело, конечно, не в кольце, я знаю, что ты меня любишь, ты обо мне тоже знаешь, а все остальное – ерунда, не суть важно».
И дальше о другом.
Сережа прочел, улыбнулся. Спросил:
– Тебе, мама, этого достаточно?
Мама слегка повела плечом, сказала:
– Ну вот видишь, папа согласен.
– А ты, мама, умеешь между строчек читать? – спросил Сережа. – Невесело было папе тебе так писать о колечке. Он свое носит, не снимает.
Посмотрел Сережа на маму внимательно. Мама покраснела, но все-таки спорила:
– Да ведь согласился же папа!
– Мама, пойми, – убеждающим голосом говорил Сережа, – ведь если и кольцо, и всякая памятная вещь – ерунда, не суть важно, то подумай, что же в душе-то у человека должно быть! Милая была вещичка, памятная, – ерунда! Хороший был собор в Реймсе, – не суть важно!
– Сережа, – строго сказала мама, – нельзя сравнивать: там всенародная святыня, много поколений…
– Мама! – воскликнул Сережа, перебивая ее, – то для всех свято, а это свято только для нас, но свято, свято! Если в каждом доме нет святого, заветного, так как же оно для всего народа вырастет, из чего? Все – ерунда, не суть важно, – из чего же большое, великое накопится! Ты думаешь, когда папа это писал, что он чувствовал?
– Что чувствовал! – нерешительно сказала мама. – Чувствовал, что я для раненых…
– Нет, мама, – горячо говорил Сережа, – очень ему горько было. Шутливые слова писал нарочно, чтобы не показать тебе, и другим не показать. Пойдет в сражение, подумает: ну, что ж, у вдовы моего колечка не будет, кто-нибудь наденет ей на пальчик другое.
Мама вскрикнула:
– Сережка, противный, не смей так говорить!
И заплакала горько. Сережа стоял перед нею на коленях, целовал ее руку, – где еще блестело обручальное, – и говорил:
– Мама, милая, мы сбережем для раненых на другом. Можно вместо белого хлеба есть черный, не покупай мне новых башмаков, я дома босиком ходить буду; можно мало ли какой расход сократить, но колечка не смей отдавать.
– Хорошо, не отдам, – тихо сказала мама. – Только о раненых надо же подумать?
– Подумаем, мама, – весело сказал Сережа.
Сберегли колечко для себя, сберегли для раненых на другом. Мама с Сережею сильно сократили все свои расходы, и каждый месяц удавалось им немало отдавать на раненых. Маленькая, домашняя святыня теплилась на маминой руке, радовала Сережу, и утешала его за маленькие лишения. В уюте милых комнат босые Сережины ноги светились, как восковые