испуганная Саша.
Но уже Леонид выскочил на лестницу и побежал вниз. Успел добежать до пятого этажа, когда сверху послышался голос Евгении:
– Леня, вернись, я сниму траур и не надену его, пока ты со мною.
Леонид побежал вверх, навстречу бегущей к нему по лестнице Евгении. Она обняла его, смеясь и плача, и повела его домой, повторяя:
– Радость моя, сыночек светлый, мы не будем носить траур. Светлой душе отца твоего не нужны наши слезы, наши воздыхания. А я помогу тебе стать таким светозарным, каким написала тебя тетя Валя.
– Принимают? – спросил, уверенный услышать да, Латанский у открывшей дверь на его звонок румяно-спокойной горничной, эстонки Эльзы.
И вошел в переднюю, где после его звонка рукою быстро прибежавшей Эльзы был повернут бронзовый выключатель и вспыхнула электрическая лампочка в голубоватого стекла тюльпане.
– Генеральша дома, – отвечала Эльза, стаскивая с молодого человека меховое пальто. – Примут. Только они в слезах. И в сборах.
Латанский приглаживал перед зеркалом жидковатые волосы на начинающей лысеть голове. Кстати любовался своим холодным, холеным лицом, на котором нос был тонок и прям, губы алы, брови черны, глаза холодны и остры. Это лицо казалось ему красивым. Дамы холодного города в этом были с ним согласны.
Он улыбнулся на слова Эльзы и спросил негромко:
– О чем слезы? И куда сборы?
– Насчет генерала огорчаются, – отвечала Эльза. – Собираются вечером нынче ехать в армию.
– В чем дело? – тревожно спросил Латанский.
У него были расчеты провести этот вечер вместе с молодою генеральшею, Евгениею Петровною. Потому он и зашел днем в этот праздничный день, хоть был здесь только вчера, в первый день Рождества.
– Генерал ранен, – сказала Эльза. – Сегодня пришло письмо.
Открыла дверь в гостиную. Латанский взглянул на нее, хотел потрогать ее за подбородок, чтобы полюбоваться тем, как вспыхнет непорочная Эльза, но раздумал, увидев в Эльзиных глазах слезинки. Спросил:
– Кого же тебе жалко, генерала или генеральшу?
– Все утро барыня плачет, глядеть жалко, – сказала Эльза и пошла докладывать.
Латанский пожал плечами.
«Чудит Евгения Петровна, – думал он досадливо. – Мужа не любит, в меня влюблена, о чем плакать, не понимаю».
Нетерпеливо ходил по гостиной, где стены, ковры и мебель были в серовато-жемчужных и блекло-розовых тонах, и невнимательно поглядывал на картины и портреты. Досадливо думал, что придется долго ждать, пока Евгения будет уничтожать следы пролитых ею слез. Но ждать пришлось не долго. В соседней комнате послышались легкие, быстрые шаги. Латанский едва успел согнать с лица гримасу скуки и нетерпения и сделать из своих прямо разрезанных губ улыбающееся подобие готового натянуться тугого лука, алеющего на этой тетиве.
Молодая, красивая и заплаканная, вышла Евгения. Протянула Латанскому руку и заговорила:
– Можно ли было этого ожидать? Ранен! И тяжело! Начальник дивизии, – и ранен, как прапорщик! Какая отчаянная храбрость!
– Милая Женечка, – говорил Латанский, целуя ее руки, – успокойтесь, не плачьте. Ваш муж – доблестный воин, он не жалеет своей жизни, но ведь ваши слезы ему не помогут и не упадут на его раны целебным бальзамом.
– Я все утро плачу, – сказала она жалующимся голосом.
И опять заплакала. Латанский говорил ласково, но уже слегка нетерпеливо:
– Женя, милая, но ведь я с вами. Я вас люблю, я вас не оставлю.
Евгения глянула на него, на секунду отняв от глаз платок. Ее заплаканные глаза блеснули остро и зло. Латанскому стало досадно, что она плачет при нем, не заботясь о том, что от слез краснеют веки и некрасивым делается лицо.
Евгения сказала:
– Да, вижу, вы не на войне. Вас еще не призвали.
Латанскому стало весело, как всегда при мысли, что ему-то не придется лежать в холодных окопах, что жизни его не угрожает никакая опасность.
– И не призовут, – весело сказал он. – К счастью, я занимаю такое место, которое меня освобождает.
Приятная теплота разлилась по всему его облеченному в элегантный костюм телу. Так приятно знать, что ничто не нарушит милых привычек удобной жизни.
Евгения, шурша белым шелком платья, подошла к окну. Смотрела рассеянно на людную улицу. Сказала тихо:
– Какой он отважный! Я сегодня к нему еду. Он в госпитале в… Завтра я его увижу. Как я взгляну ему в глаза!
– Женя, что вы говорите? – с удивлением воскликнул Латанский.
В его серых глазах мелькнуло что-то, похожее на испуг.
Евгения посмотрела на него внимательно и заговорила тихо, и голос ее слегка дрожал, точно от страха:
– Послушайте, Николай Сергеевич, а что, если он знал? Если он знал, что я делаю? Если он нарочно? Если он искал смерти?
Латанский улыбнулся. На его холодном лице появилось выражение самодовольства, противное теперь для Евгении. Его лицо точно лаком покрылось. Он говорил:
– Что вы придумали, Женечка? Спокойный, рассудительный генерал, и вдруг… Нет, он слишком предан своей службе, чтобы придавать такое значение делам любви. Слишком служака, чтобы рисковать собою без надобности. Если он ранен, значит, это так случилось, без всякой вашей вины. Несчастная случайность, которая на войне может постигнуть всякого военного.
Евгения смотрела на Латанского холодными, чужими глазами. Внимательно разглядывала такие знакомые черты холодного, красивого лица. Вдруг сама себе удивилась, где же очарование этого лица? Этого человека она любит? Для него она уже готова была изменить своему отважному, доблестному мужу? Неужели это так?
Она тихо говорила
– Мой доблестный муж! Он – герой!
И слова ее словно заражали ее душу очарованием доблестью мужа и влюбленностью в него.
Латанский сказал холодно и насмешливо:
– Женечка, не влюбитесь в него опять.
– Он достоин, чтобы его любила женщина лучше меня, – тихо и задумчиво говорила Евгения, – чище меня, благороднее. Да, я сегодня же поеду к нему.
Латанский пожал плечами. Но, вспомнив свои сегодняшние надежды, сделал себя нежным, насколько мог, и сказал:
– Я понимаю ваше побуждение ехать к нему, – это трогательно и очень прилично. Поезжайте, но помните, что вы оставляете здесь человека, который преданно и неизменно любит вас. И, по-моему, лучше вам ехать завтра. Сегодняшний вечер подарите мне. Об этом просить вас я и приехал.
Евгения молчала. Стояла перед Латанским, опустив глаза. Уже не плакала. Ее тонкие пальчики мяли маленький кружевной платок. Потом она вздохнула и сказала:
– Что же мы стоим! Сядемте.
Села на диван. Заговорила о постороннем. Латанский ходил по комнате. Смутные желания томили его.
«Нет, – думал он, – сегодня я не пущу ее уехать. Необходимо ее удержать. Иначе весь мой день будет испорчен».
– Женечка, – сказал он, – сегодня вы очень милы. Слезы идут к вам так же, как и смех. Я даже и не подозревал, как вы можете быть очаровательны, когда плачете.
Он говорил не то, что думал, но ему хотелось лестью вызвать улыбку на милых Жениных губах.
Евгения слабо улыбнулась. И сейчас же погасла улыбка.
– Не говорите мне этого, – тихо сказала она.
Латанский сел рядом с нею. Она боязливо глянула на него. Глаза его, холодные глаза благополучного чиновника, зажглись. Он быстро обнял Евгению и поцеловал ее в щеку.
Евгения вздрогнула, порывисто вскочила, закричала:
– Я ненавижу вас! Если он умрет, я вас убью.
И выбежала из комнаты.
Так быстро все это произошло, что Латанский не успел даже встать. Он сидел на диване и растерянно глядел на дверь, за которою скрылась Евгения. Ни одна фраза не складывалась в его мозгу, словно вдруг обескровленном.
Вошла Эльза. Глянула на Латанского сердитыми глазами преданной господам служанки, потупилась и сказала:
– Барыня извиняются, у них очень голова разболелась. Легли отдохнуть.
Латанский нахмурился и вышел. Он чувствовал, что эта недавняя связь порвалась навсегда. Поэтому он старался внушить самому себе, что Евгения уже начала надоедать ему.
Плохое утешение! «Плохой конец благих минут!»
А Евгения, у себя запершись, плакала и целовала последний портрет своего мужа. И плакала, и раскаивалась, и давала себе клятвы никогда, никогда не изменять мужу. И потом молилась долго, чтобы муж остался жив.
Незамерзающий мальчик*
Какие трагические и значительные события в стране ни совершались, жизнь тех, кто в этих событиях непосредственно не участвует, должна идти своим порядком. Духом уныния да не заразимся: это – дух липкий, и, раз угнездившись, раскидывается широко. Своим чередом пусть празднуются радостные дни, пусть зажигается в каждом доме традиционная елка, обрусевшая не за нашу память. Газеты и журналы пусть печатают святочные рассказы. Как бы ни смеялись юмористы над шаблонностью тем этих рассказов, пусть будет в них даже обычный рождественский мальчик, которому очень холодно. Правда, нравы наши смягчились, – замораживать до смерти нищих простых мальчиков не следует, – но можно взять здорового мальчика из зажиточной и образованной семьи и подвергнуть его легкому действию холода, по его доброй воле. Это будет эстетическое преобразование старого образа, – жалкие лохмотья нищего да преобразятся в красивое одеяние, пригодное для закаливания юного организма. Нам же в России так надобно, чтобы новое поколение возрастало бодрым и здоровым. Известно, что «полезен русскому здоровью наш укрепляющий мороз».
* * *
Каждый год тридцать первого декабря у Мажаровых устраивалась елка, соединяемая со встречею Нового Года. Грише Мажарову исполнилось тринадцать лет в марте, других детей у Мажаровых не было, и Гриша, конечно, мог бы и без елки обойтись. Но эта традиционная елка радовала и взрослых, отца и мать, а потому и Гриша, мальчик в меру серьезный и в меру веселый, ждал ее с таким же приятным чувством, с каким ждал он всегда и других семейных праздников. Притом же елка была только предлогом для того, чтобы весело провести день и ночь.
Днем, с трех часов, приходили мальчики и девочки коротко знакомых семей. В четыре часа дети обедали, потом веселились около елки. В семь часов обедали взрослые. В девятом часу обед кончался. Пили кофе с ликерами в гостиной, а в кабинете Мажарова курили. В одиннадцать часов начинали съезжаться приглашенные встречать Новый Год. Елка опять зажигалась. В половине двенадцатого садились ужинать. Грише в последние годы позволялось сидеть с большими до половины первого. Большие же начинали по-настоящему веселиться только во втором часу ночи, – танцевали, кто-нибудь играл на рояли, кто-нибудь пел.
В остальные дни святок бывали на елке у знакомых.
Но в этом году перед праздниками о елке старались не вспоминать. Вообще в этом году все было не так, как всегда. Присяжный поверенный Алексей Дмитриевич Мажаров поехал воевать, надев мундир защитного цвета и погоны с одною полоскою и одною звездочкою. Принимая последний раз клиентов, он говорил весело:
– Я уже не адвокат, я – прапорщик.
Его жена, Елена Юрьевна, шила кисеты, три раза в неделю ходила в лазарет, устроенный адвокатами, и заботилась о сборах