остался. Его надо воспитать в той же любви, чтобы сердце его было пламенеющим и ревнивым, иногда ненавидящим любимое, но не выносящим хулы на родное. Но как трудна эта любовь!
Вот за этими заборами таятся дома бедняков, евреев, поляков, русских, выходцев из-за рубежа. Таится жизнь, то безумно-дерзкая, то безумно-робкая. Таится много вражды и злобы. И злоба от нищеты и непонимания.
Родина, жена, сын – дом малый, свой, и дом большой, отечество. И переход от одного к другому, гимназии, где Иван Петрович давал уроки, и городок, взбаламученный войною, недалекою от этих мест, но все же уверенный, что враг сюда не доберется. В этом кругу вращались мысли Ивана Петровича, когда он услышал за собою чью-то робкую и торопливую побежку. Иван Петрович остановился и, досадливо поеживаясь, ждал, чтобы прохожий обогнал его. Как это бывает иногда у очень нервных людей, Иван Петрович не терпел чьих-нибудь шагов за спиною.
Всмотрелся в прохожего, узнал его по тощей фигуре, приподнятым плечам, рыжей острой бородке, по беспокойному, внятному и в полумраке, блеску вспыхивающих и потухающих, усталых глаз, по утомленной улыбке тонких, опущенных в углах книзу, губ, – узнал и удивился: это был еврей-портной Тейтельбаум, о котором много в городе говорили в последние два дня, и говорили так, что Иван Петрович никак не мог ожидать встречи с ним на улице.
– Это вы, господин Тейтельбаум? – воскликнул Иван Петрович.
Тейтельбаум, суетливо кланяясь, приподнял фуражку.
– Ну, это таки я, – говорил он, – и иду к вам, несу заказ. Вы себе думали, Иван Петрович, что вашего Сережи панталоны уже пропали, и что Тейтельбаум болтается на веревке, а Тейтельбаум таки жив, и ничего такого с Тейтельбаумом не случилось.
– Пойдемте вместе, господин Тейтельбаум, – сказал Иван Петрович, – я иду домой. Да скажите, это такое в самом деле было?
Тейтельбаум рассказывал:
– Вы тоже подумали, что Тейтельбаум – шпион, что Тейтельбаума поймали? И это же мне все говорят, куда я ни приду: господин Тейтельбаум, разве вас еще не повесили? Но скажите, пожалуйста, за что меня вешать? Какой-то шарлатан донес, что ко мне пришел подозрительный человек, и ко мне пришли брать этого подозрительного человека, ну и что же вы думаете, оказалось? Это наш таки еврейчик, раненый солдат. Он ко мне пришел, вот и все.
Иван Петрович сказал:
– Говорили, что этот подозрительный человек был одет как-то странно, не то солдат, не то цивильный.
– Ну, так он же только что вышел из лазарета, – отвечал Тейтельбаум, – я же не знаю, что он себе думал, зачем он отстал от своей команды. Его взяли и отправили, куда следует. Скажите, пожалуйста, из-за чего такой скандал делать? Сам господин комендант сказал мне: «Ну, идите себе, господин Тейтельбаум, я знаю, что вы – честный еврей и занимаетесь своим делом».
Ивану Петровичу не хотелось расспрашивать Тейтельбаума о подробностях этой истории с легкомысленным солдатом. Он сказал:
– Вот и хорошо, господин Тейтельбаум, – значит, вас ни в чем не подозревают.
– И что вы тут видите хорошего? – жалующимся голосом говорил Тейтельбаум. – Начальство знает, в чем дело, а в городе все говорят, – шпиона поймали и на базаре повесили, зачем шпион. Это очень нехорошо, Иван Петрович.
– Да, это скверно, – согласился Травин.
Тейтельбаум продолжал:
– Ну, я таки ваш заказ исполнил, Сережи вашего панталоны починил. Правда, очень короткие вышли, потому что я низочки взял отрезал и положил заплатки, где надобно, но при длинных чулках дома очень хорошо будет.
II
Дошли до того дома, где жил Травин. В одном из трех окошек деревянного домика светился огонь. Иван Петрович стукнул палкою в это окно, и поднялся на крыльцо. Скоро дверь открылась; на пороге стоял двенадцатилетний гимназист в серой мягонькой одежде и в рыженьких мягких валенках. Он радостно и ласково улыбался отцу, но, увидев Тейтельбаума, воскликнул от удивления:
– Господин Тейтельбаум, это вы.
– Ну и кто же, как не я! – с кислою улыбкою отозвался Тейтельбаум. – Я принес вам вашу вещь, чтобы вы ее примерили. И носите себе дома на здоровье, а Тейтельбаум еще долго будет на вас работать.
– А у нас, в гимназии, говорили, – начал было Сережа.
Иван Петрович строго посмотрел на него.
Мальчик покраснел и замолчал.
III
Иван Петрович и Сережа сидели в столовой, и пили чай. Был седьмой час вечера. Раздался звонок, потом второй.
– Пелагеюшка наша опять спит, не слышит, – сказал Сережа и побежал открывать дверь.
Через минуту он вернулся, и вслед за ним в столовую вошла пятнадцатилетняя красивая девочка, ученица Ивана Петровича по женской гимназии, Сарра Канцель. По ее раскрасневшемуся лицу было видно, что она сильно взволнована чем-то и даже напугана. И потому в томном взоре черных, больших глаз и в дрожащей улыбке устало алых губ особенно ярко выявлялся еврейский скорбный облик. Она заговорила поспешно и тревожно:
– Простите, Иван Петрович, что я так поздно, но мне очень, очень надо с вами поговорить.
Сережа придвинул стул. Сарра села и вдруг заплакала, закрываясь руками.
– Саррочка, что с вами? – растерянно спрашивал Иван Петрович. – Ах, Боже мой, да о чем вы плачете?
Он неловко суетился около девочки, не зная, что сказать.
– Мне уйти? – тихо спросил Сережа.
Но Сарра услышала. Вдруг перестала плакать и сказала громко и точно со злостью:
– Нет, пусть и Сережа послушает, что я буду рассказывать. Пусть он скажет мне, за что, за что?
И опять заплакала горько.
– Саррочка, – говорил Иван Петрович, – успокойтесь, выпейте воды. Расскажите, что случилось.
Он ласково и неловко гладил по голове плачущую девочку. Она взяла его руку, порывисто поцеловала ее и сказала:
– Вы такой умный и добрый, и все понимаете, а я не знаю сейчас, что я сделала, поцеловала или укусила. Я не знаю, что со мною, и за что, за что? Слушайте, я вам расскажу, и вы объясните мне это. Мы пошли на станцию встречать раненых, я и Лиза Беляева, и Катя Нахтман, и еще несколько наших подруг, и гимназисты были, и Сергей Павлович, и еще были люди, уж я не помню сейчас, кто еще был. Но это все равно. Ну вот слушайте, – мы знали, что в наш город сегодня должны привезти раненых в новый барак, и мы приготовили им кофе и угощенье. Но вот раненые приехали, и сначала все было хорошо, мы разливали кофе и сами разносили его, и все были довольны и благодарили. Ну вот я подошла к одному солдату и подала ему стакан кофе, говорю ему: «Кушайте себе на здоровье!» А он посмотрел на меня так сердито, спрашивает: «Ты – жидовка?» Я ему говорю: «Да, я – еврейка, но я – русская». А он замахнулся, вышиб у меня из рук стакан и крикнул: «Жидовка проклятая!» За что, за что?
Сарра упала головою на стол и плакала, плакала мучительно и долго. Сережа стоял и слушал. Щеки его ярко раскраснелись.
– Саррочка, – говорил Иван Петрович, – не судите его строго; он ранен, болен, устал, может быть, бредит; кто-то насказал ему злых слов, и он поверил. Он – бедный и темный человек, и сам не знает, что делает.
– Но за что, за что нам это? – плача, говорила Сарра. – Отчего никто за нас не заступится? Ведь мы же русские! У нас нет другой родины, кроме России! Мы родились здесь и выросли, мы любим Россию и все русское, мы учимся в русской школе, читаем русских писателей, мы во всем, во всем хотим быть с вами. Полмиллиона евреев в русской армии, – за что же нам это?
Иван Петрович слушал Сарру, говорил ей какие-то бледные, неумелые слова утешения. Голова его кружилась и болела. Вдруг припомнился вчерашний кошмар.
Вчера он пришел из гимназии очень усталый и расстроенный. После обеда стал было просматривать тетрадки. Но такая была усталость, что, посидев с полчаса, пошел в спальню и лег на кровать, как был в пиджаке. Даже крахмального воротничка не снял. Покрылся халатом. Лежал на правом боку, лицом к стене, подложив руки на подушку под голову. Заснул. Через час проснулся от какого-то шума в доме. Но встать не мог. Лежал в тяжелой дремоте, чувствуя, как обескровлен усталый мозг. Вдруг чья-то рука просунулась из-за изголовья к его лицу, мягкая, серая, с длинными пальцами. Чей-то издевающийся голос тихо говорил:
– Здравствуй, здравствуй.
Иван Петрович знал, что это кошмар, но не мог пошевелиться. Ему было страшно, и казалось, что он грызет эту вражью руку. Но враг смеялся и не уходил. К счастью, вошел Сережа, тихо сказал что-то, – и вражьи чары рассыпались. Он встал с постели и чувствовал, как холод входит в его кости.
«Скоро я умру!» – подумал он. Но эта мысль не была ему страшна. Он смотрел на светлую Сережину улыбку, на его сильные, стройные ноги, и думал:
«Когда мы все отойдем, наши дети спасут Россию».
IV
И вдруг опять звонок. Сережа побежал отворять. Из передней послышался его крик, радостный, пронизанный радостными слезами:
– Мама, мамочка!
Иван Петрович побледнел. Сарра сказала:
– Я не вовремя пришла. Я уйду.
Иван Петрович улыбнулся печально и насмешливо:
– Останься, Саррочка, Надежда Николаевна сумеет тебя утешить.
И пошел в переднюю, встречать жену. Сам не понимал, рад ли ей.
Сарра перед зеркалом, висевшим на стене, вытерла слезы, поправила прическу и отошла к сторонке. Пред ее глазами словно плыл туман, и, как далекие, звучали радостные голоса.
Молодая, смуглая, черноглазая, быстрая женщина оживленно говорила:
– Я тебе не успею надоесть, завтра же еду дальше. Ну да, можешь представить, я выдержала все экзамены, какие полагается, и еду на войну сестрою милосердия. Ты мне позволь только переночевать у тебя. Ты спрашиваешь о Виталии Андреевиче? Но разве ты не знаешь, – ведь мы же с ним разошлись! Он оказался таким черствым и сухим человеком. Вот то уж полная противоположность тебе, – совершенно машинная психология, твердо верит в свои теории, ходит в шорах и всегда счастлив, туп и глуп. Ну, пои меня чаем. Сережка, наливай! Мороз отчаянный, пока с вокзала ехала, чуть не замерзла, – ведь там в Питере все больше шлеп-морозы, а у вас южнее, да похолоднее. Я вообразила, что у вас здесь чуть ли не розы цветут, поехала налегке, в осеннем. Или это только сегодня так холодно? Да ты не думай, что я после войны тебе на шею сяду, – слава Богу, прокормлюсь. А это что за тип там на диване? Учащаяся девица? Пришла побеседовать о Лермонтове? Поди-ка