делая нас ясно-ветровым движением в безбрежье из бирюзы. Мы были только детьми на материнских коленях пространства. Теплом тропиков улыбнулась Хатсу. — Дикое растение надежд Робинзона. На окне вспоминаний о детстве и разве не пахнет оно пильной мукой? — Аэрорадужно. Город внизу — кубики — линии — баклашки — игрушки — зеленодаль.
О, чистокровная нежнолюбовница! Вся напевная, вся трагическая, вся изгиб. В танце, в шампанском, в, платье из тканей икс-лучей. Летая, опьяняла зубоулыбкой. А я орлил — песнебоец стройных слов, сложением похожих на обнаженных девушек. Тебе несу свою душу в медвежьей шкуре.
Тебе радиоактивная самка.
Вчера летал на аэроплане — мотор вдруг остановился. Спланировал куда-то в поле — никого, — на молодую рожь прилег отдохнуть, тишина мудростью беременная, над головой в куполе небохрама рлюикал жаворонок: рлий-юк-ий-ио-рли-ию-бк-и. Солнился масляный пропеллер. Назвал себя растением «неувяданник» южного склона уральских гор. И пока нашли меня — Хатсу — яснослышалась в детской игре солнцелучей, звеня ослепительным криком из хрусталя. Хатсу — песнепьянствовала около, бросая в лицо мое полногорсти розового смеха. Хатсу, дочь камневека, танцовала змеино вокруг аэроплана. Хатсу — царственной пластикой сочетала тысячелетие с тысячелетием, как секунду с секундой. Хатсу — падала на землю каменной первой киркой, кинутой от усталости, и, падая, помнила на острове станцию радиотелеграфа. Хатсу — огнепоклонница факиров носит звездный талисман, врезанный в левое бедро — потому она лучшая в в мире цирковая наездница. Хатсу — знает Париж — Лондон — Бомбей — Калькутту — Москву. Хатсу знает остров Хатсу, тени бананов, кокосовый сок, вино из уравы с падающих звезд. Хатсу — решаю в певучей любви — неразстанница — уедет, прижмется к священному хоботу родного слона. А я буду любить печаль сквозь березовую рощу и русскую девушку — останусь поэтом чернозема.
Незамолчной призывопечалью разлилось желание Хатсу уехать, стать растением своей родиноземли. Может быть идти босой рядом с арбой апельсинов, думая об автомобиле, может быть в пролетающих белоптицах видеть ветровеющий сон аэроплана, может быть умереть от укуса гремучей змеи, защищающей змеенышей. Пусть — так надо— как надо остаться мне пихтой на севере.
Детство — мне тридцать ровно — я бегаю босиком но крапиве — люблю лето, свое имение на Каменке, домик, собак и на рассветах удивляюсь в окно. В глуши — на восточном это склоне Урала. А завтра наверно опустится на аэроплане какой-нибудь утомившийся авиатор на мою поляну и радостный сорвет две или семь ягодок земляники — и будет ждать. Приглашу в дом, извиняюсь — думал о другом. Еще чуть блеснуло — если взять Хатсу в имение, крестьяне убьют ее, как рысь, а зимой было бы лето и летящие дни. Хатсу, выпьем за больших птиц, за наши южносеверные встречи.
И вот мое наблюдение: юг становится севером, север югом, климатические условия энергично изменяются, пока уравниваясь. Наступает век чудес и открытий — праздник неожиданного.
Накинув вейно голову к облакам, можно уяснить смысл культуры. — Я (бицепс сорок сантиметров) натягиваю лук максимума волевой энергии и метко спускаю стрелу в первое биение сердца сегодня-родившегося младенца. — Хатсу просит снять смокинг и тигровую шкуру натянуть на плечи. Я верю в культуру и завтра сделаю так: — пусть каменновек напомнит жизневозвращение. — Пусть моторовек будет рыжим — знак царственновеличия — путь стремительносил.
Курьерим — провожаю до моря. Купэ экспресса (Спб. — Севастополь — вагон международного общества № 0613-В)
Хатсу, знойная Хатсу, смотришь послеполднем или вдруг грустноглубью глаз по вечерней дороге. В купэ лампочка улыбает прошлое — будто круг цирка — оркестр — лязг меди. Бам-м-м-м-м-ъ. И Хатсу поет: ан-нэо-хатсу-мау. Я вижу ее слезы в бриллиантовом кулоне. Ночь коротка, мы пьем кюрассо, — мир большой, а друзей мало. Мне не нравится когда станционирует поезж — зачем? или нужно помнить о глупом, — даже собачий лай слышно. Прикасаясь к груди Хатсу, чувствую горячий песок и, складывая биения ее сердца, вижу коралловую нить.
Ее поцелуи — оазисы — и еще прощай.
Колыбайка
Н.Н. Евреинову
Мильничка
Минничка
Летка
Хорошечка
Славничка
Байничка
Спинничка
спи-спи-спи
Кусареньки
Мареньки
Лареньки
Жареньки
Бобусы
Ракушки
Камушки
спи.
Цинть-тюрлью
Цинть-тюрлью
Улетелечки
Птички
Песенки
Лесенки
Палькай
Водички
и спи-спи-спи.
Мушки у
Ямушки
Лягушки
Квакушки
Барашки с
Рожками
Кружочки
Снежочки
спи-спи.
Малякаля
Бакаля
Куколки
Мячики
Крылышки
Ш-ш-ш-ш
Ушки-игрушки
Спатеньки
Слатеньки
Спи летка
Солничка
спи-ау-ау-ау-ау.
Артур Лурье
К музыке высшего хроматизма
Введение четвертных тонов — начало, в полном смысле, новой органической эпохи, выходящей из граней воплощения существующих музыкальных форм.
Помимо возможности, в настоящее время, воспроизведения высшего хроматизма в оркестре, реконструкция рояля (введение четвертных тонов) осуществится в ближайшем будущем ввиду деятельности лиц, работающих над реальным разрешением этого вопроса.
Предлагаемый здесь проект записи высшего хроматизма, рассчитан на простоту применения.
Этот способ даст возможность сохранишь временно существующий полный стан и не разрушает прежних гармонических концепций.
Предлагаемый новый знак 4 (quartiese) — повышает на 1/4 тона, в опрокинутом виде 4 (quart’moll) — понижает на 1/4 тона. Каждый из этих знаков уничтожается полу-бекаром (demi-becarre).
Целесообразность предлагаемой системы в экономности и стильной начертательности новых знаков. Все прежние знаки сохраняют свою силу по отношению к хроматизму 1/2 тонов.
В старом хроматизме два звука равномерного повышения, обозначаемых нотой одной и той же ступени.
Высший хроматизм требует четыре обозначения одной и той же ступени в равномерном повышении.
То же в сторону равномерного понижения.
Алексей Ремизов
Ребятишкам картинки
Давайте, мои лепуны милые, мои заиньки, зайчики, петушки, петушенки, станемте сначала картинки смотреть, а потом заведем игру.
Вот это барашек, он же и козлик, травку щиплет. Набегался, рогатый, по лесу, по кусточкам, пришел домой и сейчас за травку.
А это, мышка. Уши-то как загнулись, хвост винтиком. Морковничает.
А это мышонок племянник, он же и монашек, стал на колени, кланяется — одни пятки торчат. Тепло ему и заснул. И снятся ему кишки бычиные, да совиный глаз. А проснется, ой, песни петь. Ему только и занятий, что под полом скребстись, да песни петь. Голос то-нень-кий!
А это свинки — и та и другая.
Эта вот свинка веселая. Хвостище-то как подняла — именинница! А эта свинка — грустная. Платок потеряла. Ходит и ищет, ходит и ищет. И хочется свинке орешков поесть фисташковых.
Владимир Маяковский
Облако в штанах
(отрывок из трагедии)
«Хотите, буду от мяса бешеный, —
И, как небо меняя тона, —
Хотите, буду безукоризненно нежный,
Не мужчина, а облако в штанах!»
(Из пролога)
Явись, Мария!
Я не могу на улицах!
Не хочешь?
Ждешь, как щеки провалятся ямкою, —
Попробованный всеми, пресный,
Я приду и беззубо прошамкаю,
Что сегодня я — «удивительно честный».
Мария, видишь,
Я уже начал сутулиться
В улицах —
Люди жир продырявят в четыреэтажных зобах,
Высунут глазки, потертые в сорокгодовой таске, —
Перехихикиваться, что у меня в зубах
Черствая булка вчерашней ласки!
. . . . . . . . . . . . . . .
Как в зажиревшее ухо втиснуть им тихое слово?
Птица побирается песней,
Поет голодна и звонка,
Выброшенный чахоточной ночью в грязную руку Пресни.
Мария хочешь такого?
Пусти!
Судорогой пальцев зажму я железное горло звонка!
Мария, звереют улиц выгоны.
На шее ссадиной пальцы давки.
— Открой! мне больно!
Видишь, натыканы
В глаза из дамских шляп булавки!
Пустила…
Детка! Не бойся, что у меня на шее воловьей
Мокроживотые женщины потной горою сидят:
Это сквозь жизнь я тащу миллионы огромных чистых любовей
И миллион миллионов маленьких грязных любят.
Не бойся, что снова в измены ненастье
Прильну я к тысячам хорошеньких лиц,
— «Любящие Маяковского!» — да ведь это ж династия
На сердце сумасшедшего восшедших цариц.
Мария, ближе!
В раздетом бесстыдстве, в боящейся дрожи ли,
Но дай твоих губ неисцветшую прелесть!
Быть может я с сердцем ни разу до мая не дожили,
А в прожитой жизни — лишь сотый апрель есть.
Отдайся, Мария!
Имя твое я боюсь забыть,
Как поэт боится забыть какое-то
В муках ночей рожденное слово,
Величием равное богу…
Тело твое я буду беречь и любить.
Как солдат, обрубленный войною,
Ненужный, ничей,
Бережет свою единственную ногу…
Мария!
Зинаида Венгерова
Английские футуристы
— Английские футуристы…
— Мы не футуристы, прежде всего не футуристы, — прерывает меня с злобным упрямством высокий, тонкий блондин с закинутыми назад длинными волосами, с угловатыми чертами лица, с крупным носом и светлыми, никогда не улыбающимися глазами. Это Эзра Поунд, обангличанившийся американец. Он вместе с офранцуженным Уиндгэм Люисом — главные вдохновители нового движения.
Эзра Поунд подводит меня к стене, где развешаны оттиски манифестов, заготовленных для «Blast»-а, первого программного сборника новых поэтов и художников. Он указывает на слова: «Маринетти — труп».
— Вы видите?
Я вижу. Их пафос в том, чтобы отмежеваться, чтобы стереть слова, сказанные накануне.
— Мы «вортицисты», а в поэзии мы «имажисты». Наша задача сосредоточена на образах, составляющих первозданную стихию поэзии, ее пигмент, то, что таит в себе все возможности, все выводы и соотношения — но что еще не воплотилось в определенное соотношение, в сравнение, и тем самым не стало мертвым. Прошлая поэзия жила метафорами. Наш «вихрь», наш «vortex» — вот пункт круговорота, когда энергия врезается в пространство и дает ему свою форму. Все, что создано природой и культурой, для нас общий хаос, который мы пронизываем своим вихрем. Мы не отрицаем прошлого — мы его не помним. Оно далеко и тем самым сентиментально. Для художника и поэта оно средство отвести инстинкт меланхолии, мешающий чистому искусству. Но и будущее далеко как и прошлое, и тем самым тоже сентиментально. Оно повод для оптимизма, столь же тлетворного в искусстве, как и печаль. Прошлое и будущее — два лупанара, созданные природой. Искусство — периоды бегства из этих лупанаров, периоды святости. Мы не футуристы: прошлое и будущее сливается для нас в своей сентиментальной отдаленности, в своих проекциях на затуманенном и бессильном восприятии. Искусство живо только настоящим, — но лишь нестоящим, которое не подвластно природе, не присасывается к жизни, ограничиваясь восприятиями сущего, а создает из себя новую живую абстракцию. Мы — вихрь в сердце настоящего, и те углы и линии, которые создаются нашим вихрем в нашем хаосе, в жизни и культуре, какой мы ее застали, и есть наше искусство. Мы — «новые egos», и наша задача «обесчеловечить» современный мир; определившиеся формы человеческого тела и все, что есть «только жизнь», утратили теперь прежнюю значительность. Нужно создать новые отвлеченности, столкнуть новые массы, выявить из себя новую реальность…
Схватив карандаш и бумагу, Эзра Поунд чертит воронку, изображающую вихрь, и делает математическая выкладки, показывающие движения вихря в пространстве. Я тщетно пытаюсь отвлечь беседу от программ и формул в сторону живых художественных достижений «вортицистов» и «имажистов». Им владеет соблазн теории и ему кажется, что, создавая программы для «новых egos», он точно волшебными заклинаниями вызовет их к жизни.
И не только в беседе с Эзрой Поундом, но и во всем, в чем выявилась деятельность английских вортицистов, сказывается роковое расхождение смелых и несомненно интересных программ с полной беспомощностью их осуществлений. В жизни вортицисты процвели и — что как будто бы идет вразрез с их отрешением от вкусов современности — «вошли в моду»’. Правда, их упорно называют в Англии футуристами, не считаясь