перламутровыми пуговками, тонкий как жердочка, очень молодой, почти мальчик. На лице его изображался избыток смирения. Усмиряя скрип ревучих сапог, он поклонился Петру низко и сказал:
– Его преосвященство, преосвященнейший владыка Пелагий просят вас пожаловать к нему пообедать. И вас также, господин Триродов, – сказал он с таким же низким поклоном.
Петр Матов и Триродов вместе пошли к епископу.
Епархиальный епископ Пелагий был хитрый и злой честолюбец. А казался он добродушным и любезным, привыкшим к светскому обществу человеком. Он покровительствовал местным черносотенным организациям. Очень был благосклонен к Глафире Конопацкой. По его внушению нынче осенью в квартире Конопацкой организовался издательский кружок. Этот кружок выпустил несколько брошюр и листовок. Иные были вроде той, что продавалась на пароходе. В других содержались проповеди на современные темы. Продавались эти книжонки дешево. Иногда раздавались даром. Рассылались по школам. В короткое время по всей губернии расползлась эта литература.
Гостиная епископа Пелагия была полна гостей. В ожидании выхода владыки, отдыхавшего после обедни, гостей занимали сановные монахи. Вели тихие разговоры.
Был здесь викарный епископ Евпраксий, с большими странностями человек. Противоречивые черты сочетались в нем. Он был одновременно жестокий деспот и вольномыслящий. Когда он был еще архимандритом и ректором семинарии, его жестокость вызвала к нему ненависть семинаристов. В печку в его квартире подложили бомбу. Она взорвалась. Печку разнесло. Но никто не был ранен. На Евпраксия это событие сильно подействовало. Говорят, что с того времени он совершенно изменился.
Он был вдохновенно-красноречив. Высокого роста, с пламенными черными глазами, с гривою черных волос, с толстыми красными губами, он производил большое впечатление, – обаятельный и нелепый человек.
Был наместник архимандрит Марий, известный черносотенец. Это был молодой монах, фанатик, сухой и черный. Он имел репутацию аскета.
Был вице-губернатор. Около него увивался директор народных училищ Дулебов. Жена Дулебова вела любезный разговор с вице-губернаторшею, вульгарною, толстою бабою. Когда Триродов вошел в гостиную, обе четы воткнули в него восемь округленных от злости глаз, сделали две пары безобразных гримас, похожих на восемь флюсов, и отвернулись.
Триродов не очень удивился, увидев среди гостей и Острова. Какие-то дамы и Жербенев благосклонно разговаривали с ним.
Во время обеда велись тихие речи, но злые. Епископ Пелагий заговорил с Триродовым о воспитании. Оказалось, что все присутствующие злы на учащуюся молодежь. Вкруг стола зашипели злобные, укоризненные речи:
– Распущены!
– Развращены!
– Забастовки придумали!
– Точно мастеровые!
– Плохо учатся!
– Совсем не учатся!
– Не мимо сказано: неучащаяся молодежь.
– С детства набалованы. В школах и в гимназиях.
– Не секут в школах – напрасно.
Когда речь зашла о телесных наказаниях, у гостей у многих стали радостные, оживленные лица. Епископ Пелагий спросил Триродова:
– А вы как наказуете провинившихся?
Триродов спросил:
– Да зачем же мне их наказывать?
Вице-губернатор угрюмо сказал:
– Вы поощряете всякую гадость. За то мы вашу школу и закроем.
Триродов, улыбаясь, сказал:
– А я ее опять открою, если не здесь, то в другом месте.
Вице-губернатор грубо засмеялся и сказал:
– Ну, уж нет, это вам не удастся. Одно только мы и можем для вас сделать, передать вашу школу в непосредственное заведование дирекции, и уж дирекция назначит от себя весь педагогический персонал.
Его жена ухмылялась. Епископ Пелагий наставительно сказал:
– Детей следует сечь. Весьма похваляю телесные наказания, весьма.
Триродов спросил:
– Почему, ваше преосвященство?
Епископ Пелагий говорил:
– Жизнь для детей и подростков так еще легка и беззаботна, что они были бы не приготовлены к суровому подвигу жизни, если бы иногда не претерпевали приличествующих этому возрасту мучений. Притом же молодости свойственна опасная наклонность заноситься и мнить о себе высоко. Даже о Боге забывает легкомысленная юность. В телесном же наказании дана человеку вразумительная мера его сил. Указывается, что не все ты можешь, что хочешь.
Триродов сказал:
– На все это есть совсем другие способы. Да и не так опасны эти детские свойства. Чем выше взята жизненная цель, тем легче достигнуть хоть чего-нибудь.
Епископ Пелагий пожевал неодобрительно сухими губами и продолжал:
– Гордыня обуевает иного подростка. А высечь его – розги сломят его гордыню и укажут подростку его место.
Вице-губернатор угрюмо сказал:
– Конечно, надо пороть. Что же об этом спорить! Не по головке же гладить всяких негодяев. Вот у нас на днях на пароходе какой-то гимназистишка подсел к пианино да и давай «Марсельезу» отжаривать. И ничего с ним нельзя было сделать. Исключили из гимназии, только и всего. А он и рад на собаках шерсть бить.
Епископ Пелагий, обращаясь к Триродову сказал:
– Я знаю, вы скажете, что мы высказываем черносотенные мнения. А позволю вас спросить, что лучше, черная или красная сотня?
Триродов улыбнулся и промолчал. Вице-губернатор ворчал:
– Сказать-то, видно, нечего. Да вот, дайте срок, мы вам всем хвосты пришпилим.
Епископ Пелагий, сделав значительную паузу и обведя всех присутствующих строгим взором черных глаз, сказал внушительно:
– Что до меня, то я горжусь наименованием черносотенца. И даст Бог, черная сотня восторжествует на святой Руси нашей, на благодатном нашем черноземе.
Триродов сказал:
– Деятельность этих несчастных, темных, озлобленных людей может вызвать в городе погром, избиение интеллигенции. Уже хулиганы начали нападать в городе на прилично одетых людей.
Епископа Пелагия не смутили эти слова. Он говорил:
– А что такое погром? Гнев Божий, гроза, очищающая воздух, зараженный тлетворным духом буйственных и лживых учений.
Викарный епископ Евпраксий шумно вздохнул и сказал:
– Несущие свет миру бывают избиваемы и гонимы. Так было, господин Триродов, так будет. Но свет одолеет тьму.
Петр Матов все это время упорно молчал.
Разговор с епископом Пелагием произвел на Триродова угнетающее впечатление. И опять он пожалел о том, что узнал от Острова о намерениях его сообщников. Но затеянное дело надобно было довести до конца.
Когда гости стали расходиться, Триродов попросил у епископа Пелагия позволения переговорить с ним наедине. Пелагий пригласил Триродова в кабинет.
Сначала был не особенно приятный разговор о священнике Закрасине.
Пелагий говорил:
– Вы, Георгий Сергеевич, и батюшку себе под цвет подобрали.
Триродов возражал:
– Отец Закрасин – добрый и усердный пастырь.
– А зачем с мужиками беседует? Разъясняет им, чего и сам не понимает, – о какой-то якобы конституции. Подбивает крестьян против помещиков, против полиции.
Триродов долго убеждал епископа в том, что его сведения основаны на лживых доносах. Пелагий плохо верил, но все-таки кое в чем Триродову удалось его убедить. Наконец Пелагий решил:
– Потерплю еще некоторое время. Но пусть он знает, что чаша долготерпения моего готова переполниться.
Тогда Триродов рассказал Пелагию, что он видел нынче сон, который показался ему достойным внимания. Он видел, как ночью какие-то люди тайком выносят из монастыря чудотворную икону.
Пелагий подумал и сказал:
– Благодарю вас, Георгий Сергеевич. Икона охраняется хорошо, и бояться нам нечего. Бог не попустит совершиться злому делу.
Триродов спросил:
– Разве сны не от Бога? Разве в снах не дается указаний?
Пелагий строго посмотрел на Триродова и сказал:
– Каждому дается указание по вере. Ваш сон, если он внушен свыше, знаменует предостережение о душе вашей, из коей, как из небрегущей о святыни обители, враг рода человеческого готовится похитить святое сокровище ее. Блюдите, да не сможет враг исполнить злое намерение свое, бодрствуйте и молитесь, и с прилежанием прибегайте к святой церкви Христовой, и, с Божиею помощью, посрамлен будет хищник.
Глава восемьдесят шестая
Меж тем, по случаю праздника, в садах и на лугах под монастырем уже начиналось великое пьянство.
Бывший учитель Молин подружился с келейником викария Евпраксия. Пока Евпраксий сидел у Пелагия, его простоватый келейник показывал своему новому другу квартиру Евпраксия. Случилось так, что Евпраксий забыл дома свои золотые часы. Молин сумел-таки отвести глаза келейнику. Украл часы. И поспешил проститься. Говорил:
– Пора уходить. А то как бы твой барин не вернулся. Чужого увидит – тебя облает.
Келейник обиженно поправил:
– Владыка, а не барин. И он у нас не пес – не лает.
На дворе Молин отыскал своих. Сказал:
– Бодрилки выпить, братцы, пойдемте на лужок.
Друзья вышли из монастыря. На лужайке пили водку.
Монахов близко не было. Молин огляделся и из-под полы показал друзьям золотые часы. Послышались возгласы удивления и восторга:
– Ого!
– Вот так штука!
Завистливый восторг друзей радовал Молина. Он хвастался перед друзьями:
– У викарного слямзил! Его келейник со мной заговорился, я ему ловко глаза отвел.
Яков Полтинин грубо упрекал Молина:
– Экий ты, братец, дуботолк! А еще ученый называешься.
Молин смешливо сказал:
– Чего лаешься, балда! У монахов деньги не свои.
Яков Полтинин говорил:
– Да пойми, что сегодня этого не надо было делать. У нас большое дело на руках, а мы на такой ерунде можем влопаться.
Молин грубо хохотал и оправдывался:
– Ничего. Дурачье и бестолочь. Ничего не заметят.
Кража иконы была налажена в тот же вечер.
Под конец дня, когда солнце клонилось к закату, последние гости уехали. А вина осталось еще много. Монахи разошлись по своим кельям. Потом они по три, по четыре человека собирались в той, в другой келье. Была великая попойка. Монахи перепились.
В соборе с вечерни остались вор Поцелуйчиков и пятнадцатилетний мальчишка Ефим Стеблев, сбившийся с толку, но зато научившийся воровать и пить водку сын сельского учителя. Спрятались за большой образ в темном углу собора. Было тесно, неудобно и страшно. Когда послышался стук закрывающейся двери, у воров сердца захолонули. Они знали, что, кроме них, никого нет в этом громадном соборе, но все-таки смутный страх заставлял их жаться в тесном углу и разговаривать шепотом.
Когда совсем стемнело, они вышли и принялись за работу. Поцелуйчиков разбил локтем стекло чудотворной иконы. Осторожно вынули тяжелую икону из киота. Работали тихо, при слабом свете восковой свечи.
Было тихо и темно. Темнела высь безмолвного собора. Точно вздыхал кто-то в тишине, и вздохи эти были глубоки и темны.
Молин стерег снаружи. Он лег на скамейку близ собора и притворился заснувшим.
Подошел пьяный монах-сторож. Молин завел с ним беседу.
Монах пьяным голосом спрашивал:
– Отчего ты не в гостинице?
Молин отвечал:
– На вольном воздухе вольготней.
Монашек благодушно бормотал:
– Вольготней, это ты верно говоришь. Если бы кто-нибудь мне поднес!
Молин вытащил припасенную на всякий случай сороковку. Выпили. Поговорили. Монах, казалось, не собирался уходить. Темная злоба на монаха поднялась в темной душе Молина. Он грубо сказал:
– Смотри-ка, отец святой, в соборе огонек светится. Никак, воры забрались.
И сам думал:
«Увидит, – задушу руками. Сколько живу, чего со мной ни случалось, а человека еще не убил. Вот эту мразь укокошу».
Монах бормотал:
– Зенки налил, пьяница. Какой тебе там огонек! Наше место свято.
Наконец пьяный монашек ушел, бормоча что-то, икая и пошатываясь. Пусто и тихо стало на темном монастырском дворе. Молин постучался в окно собора.
Тем временем Поцелуйчиков и Стеблев взломали ящик выручки, где продавались свечи. Забрали груды монет. Напихали их себе в карманы, за пазуху. Стеблев снял с себя рубашку. Завязали рукава, затянули