у тебя мальчишка дал тягу, — приставал Оглоблин.
— Оттого, что мерзавец: каждый год бегает. Прошлый год убежал, да дурака свалял, — поймали в Летнем саду под кустиком, привели и выдрали; а нынче он опять по привычке, айда в лес, — весну почуял. Негодяй! Не сносить ему головы!
— А ты что ж, нынче в задаток его взъерепенил, что ли? или так, здорово живешь?
— Ничего не в задаток, а не учится! Крикунов пожаловался, а я распорядился.
— Всыпать сотню горячих?
— Ничего не сотню, а всего пятнадцать. При мне и пороли.
— А ты держал, что ли?
— Дурак! Не хочу с дураком и разговаривать! За столом хохотали, а Юшка злился и бубнил:
— Я голова. Мое дело-распорядиться, а не держать, вот что.
— Юрочка! кричал отец Андрей, — Юрочка, не хочешь ли окурочка?
Логин упрямо молчал, всматривался в пьяные лица и трепет ал от мучительной злобы и тоски. Каждое слово, которое он слышал, вонзалось раскаленною иглою и терзало его. Пил стакан за стаканом. Сознание мутнело. Злоба расплывалась в неопределеннотяжелое чувство.
Наконец ужин кончился Сквозь шум отодвигаемых стульев, топот ног и веселооживленный ропот разговоров послышались звуки музыки: молодежь собиралась еще танцевать. Но гости, более отяжелевшие, прощались с хозяевами.
Логин вышел на лестницу вместе с Баглаевым. Юшка увивался вокруг Логина и лепетал что-то. Логин на крыльце протянул руку Баглаеву и сказал:
— Ну, нам в разные стороны.
— Зачем, чудак? Говорю-пойдем пьянствовать.
— Ну вот, мало пили! Да и куда мы пойдем так поздно?
— Уж я знаю, я тебя проведу! Чудород, нас пустят, — убедительно говорил Баглаев. — Даром, что ли, я от жены сбежал? Пусть она мазурку отплясывает, а мы кутнем. Право, чего там, — тряхнем стариной!
Логин подумал и пошел за ним. Скоро их догнал Палтусов. Юшка, хихикая, спрашивал:
— А, волыглаз! Бросил гостей?
— Ну их к черту, — мрачно говорил Палтусов. Твоя жена тебя хватилась, так я обещал тебя найти…
— И напоить, — кончил Логин.
— Ой ли? — хихикал Баглаев. — Так я и пошел домой, держи карман. Нет, черта с два.
— Скажу, не нашел, — говорил Палтусов. — Голова болит, напиться хочется.
— Дело! — сказал Логин.
— Нельзя мне не пить, — объяснял Палтусов. — Жить в России и не пьянствовать так же невозможно для меня, как нельзя рыбе лежать на берегу и не задыхаться. Мне нужна другая атмосфера… Тьфу, черт, здесь и фонари не на месте!.. Исправники, земские начальники, — меня от одного их запаха коробит.
Все колебалось и туманилось в сознании Логин а. Сделалось как-то «все равно», С чувством тупого удовольствия и томительного безволия шел за приятелями, прислушивался к их речам и бормотанью. Их шаги и голоса гулко и дрябло отдавались а ночной тишине.
В трактире, куда они зашли через задние двери, дрема начала овладевать Логиным. Все стало похоже на сон: и комната за трактиром, слабо освещенная двумя пальмовыми свечками, — и толстая босая хозяйка в расстегнутом капоте, которая шептала что-то невнятное и, как летучая мышь, неслышно сновала с бутылками пива в руках, — и это пиво, теплое и невкусное, которое зачем-то глотал.
Палтусов говорил что-то грустное и откровенное, о своей любви и о своих муках; имя Клавдии раза два сорвалось у него ненарочно. Юшка лез к нему целоваться и плакал на его плече. Логин чувствовал великую тоску жизни и хотел рассказать, как он сильно и несчастливо любил: ему хотелось бы, чтоб Юшка и над ним заплакал. Но слова не подбирались, да и рассказать было не о чем.
— Зинаида! — воскликнул Палтусов. — Я никогда ее не любил, а теперь она мне ненавистна.
— Субтильная дама! — бормотал Юшка.
— Жеманство, провинциализм, это выше моих сил. В ней нет этого букета аристократизма, без которого женщина-баба. О, Клавдия! Только я могу ее оценить. Мы с нею родственные души.
— Огонь девка! — одобрил Юшка.
Палтусов замолчал, облокотился на стол, залитый пивом, и свесил на руки голову. Юшка подвинулся к Логину и зашептал:
— Вот, брат, человек замечательный, я тебе скажу Он только один меня понимает до тонкости, брат, хитрая штука, шельма. Ему бы Панаму воровать, уж он бы не попался, — нет, брат, шалишь, — гений!
В двери заглянул городовой. Хозяйка испуганно зашептала:
— Говорила я вам! Господи, этого только недоставало!
— Крышка! — в ужасе лепетал Юшка и пучил глаза на городового.
— Не извольте беспокоиться, ваше благородие, — успокоительно заговорил городовой, — я так, потому как, значит, огонь; а ежели знакомые хорошие господа…
Знакомые хорошие господа дали ему по двугривенному и велели хозяйке угостить его пивом. Городовой остался «много благодарен» и ушел. Юшка начал хорохориться по адресу полиции. Но настроение было испорчено. Посидели молча, высосали пиво и ушли,
Что было дальше, Логин не помнил. Он очнулся дома, у открытого окна. Лица и образы проносились. Новое чувство кипело.
«Это — ревность к Андозерскому», — подумал он и сам удивился своей мысли.
Он думал, что Андозерский глуповат и пошловат, даже подловат, и злоба к Андозерскому мучила его. Но вдруг из темноты выплыла жирная и лицемерная фигура Мотовилова, и Логин весь затрепетал и зажегся древнею каинскою злобою. А на постели опять лежал труп, и опять страх приступами начинал знобить Логина.
Вдруг Логин почувствовал прилив неодолимой злобы и решительно двинулся к ненавистному трупу.
— Перешагну! — хрипло шептал он и сжимал горячими руками тяжелые складки одеяла.
Он заснул тяжелым, безгрозным сном. Под утро вдруг проснулся, как разбуженный. Визгливый вопль реял в его ушах. Сердце усиленно билось. С яркостью видения предстали перед ним своды, решетка в окне, обнаженное девичье тело, пытка. Кто-то злой и светлый говорил, что все благо и что в страданиях есть пафос. И под ударами кнута из белой, багрово-исполосованной кожи брызгала кровь.
Глава семнадцатая
Ермолин и Анна возвращались домой. Коляска плавно покачивалась, колеса на резиновых шинах катились бесшумно, и только копыта лошадей мерно и часто стучали по мелкому щебню.
Уже передрассветный сумрак начинал редеть. Влажные, неподвижные вершины деревьев окрашивались еле заметными розовыми отсветами. Где-то недалеко соловей устало и томно досвистывал нежную песенку. Запоздалая летучая мышь пронеслась близ коляски, угловато повернулась в воздухе и шарахнулась прочь.
Анна обменивалась с отцом отрывочными фразами. Глаза ее были дремотны. Впечатления вспыхивали, перебегали: от тяжелых, шумных воспоминаний вечера отвлекали вдруг нежные прикосновения холодного ветра, и тогда все дорогое и знакомое придвигалось к ней, вся эта мирная тишина отуманенных полей и темных деревьев. Теперь, в этот необычный для бодрствования час, все это знакомое и мирное являлось загадочным и обманчивым.
Прежде было у Анны ясное миропонимание, была любовь к природе и рассудочные объяснения явлений, а неизвестное и непонятное в природе не тревожило. Но эта весна пришла странная, не похожая на прежние, и обвеяла страхами и тайнами. Ничто, по-видимому, не изменилось в Анне, так же ясны были ее взгляды на жизнь и на мир, но сны стали тревожны, и мечтания иногда устремлялись, наперекор всему прошлому, к бесполезному и невозможному. В былые дни она ясно видела свои отношения к каждому, с кем приходилось встречаться, и свои чувства к каждому из этих людей. Но теперь предчувствовала в себе что-то новое, еще неопределившееся. Тяготила неясность мыслей и чувств. С непривычною робостью пока оставляла некоторую область впечатлений неразъясненною. Но так как мысли иногда невольно и случайно обращались к этой области, и с течением времени все чаще, то и объединяющее, определенное слово порою внезапно представлялось, и тогда она вся загоралась застенчивым, и радостным, и жутким чувством. Но не верила еще этому определенному объяснению и, вся взволнованная, вздыхала тихонько, — и высоко подымалась грудь.
Теперь, перед розовою прохладою ранней зари, Анне было радостно отдаваться влажным прикосновениям тихо веющей силы, навстречу которой уносилась она по затишью дороги. Неподвижная рябина белыми, душистыми цветами предвещала печаль, — но не страшили грядущие печали.
Вдруг тень неприятных воспоминаний легла на ее лицо, слегка побледнелое от усталости, и она тихо сказала:
— Как тяжело веселятся здешние молодые люди! Ермолин посмотрел на нее ласковыми глазами, — в них таилась старинная грусть. Ответил:
— Хорошо и то, что хоть и такая радость не иссякла. Анна закрыла глаза. Дремотно наклонила голову. Легкий сон набежал, но чрез минуту разбудило что-то, невнятный звук. Выпрямилась, посмотрела на отца широко открытыми глазами.
— Спишь? — ласково спросил Ермолин и улыбнулся.
— Дремлется. Пел кто-то? — спросила Анна вслушиваясь.
— Нет, не слышал, — отвечал отец. Все было тихо. Кучер, дремля, покачивался на козлах. Лошади не спеша бежали знакомою дорогою.
— Так это я заснула, — сказала Анна. — Мне казалось, что солнце на закате и кто-то поет: «Не одна-то во поле дороженька». А я будто иду на проселке, и мне хочется идти навстречу тому, кто поет, — так и манит песней.
— Иди, милая, — задумчиво промолвил Ермолин. Анна покраснела. Подняла на него удивленные, заискрившиеся глаза. Спросила:
— Куда?
Ермолин встряхнул головою. Провел рукою по лицу. Сказал:
— Куда? Нет, это так. Я, кажется, тоже дремлю. Анна улыбаясь закрыла глаза. Откинулась назад. Было удобно и приятно лежать, покачиваться, нежиться в прохладе предутреннего воздуха.
По лицу пробегали тени деревьев; они чередовались с розовыми просветами от начинающейся зари. Деревья разрастались, становились гуще, придвигались купами, сумрачно заслоняли от розовых, таких еще слабых просветов.
И опять снится Анне, что она идет в странной, сумрачной долине, среди темных, угрюмых деревьев. Между ними струится слабый, неверный свет. Тягостное предчувствие наводит тоску.
Вдруг замечает Анна, все вокруг просыпается: старые деревья, широколиственные и высокие, — и молодые травы, жесткие и блестящие, — и бледно-зеленые мхи, — и робкие лесные цветы, — все проснулось, и чувствует Анна на себе устремленные со всех сторон тяжелые и враждебные взоры. Все следит за Анною, и все неподвижно и безмолвно. Страшна вражда безмолвных свидетелей. Анна идет. Тяжело двигаются ноги, — идет она, идет торопливо. И знает, что идти некуда, а ноги все более тяжелеют. И она падает и открывает испуганные, отяжелелые глаза.
Лошади пофыркивают-чуют близость конюшни. Кучер встрепенулся, помахивает кнутом. Отец смотрит, ласково улыбается. Анна отвечает улыбкою, но лень шевельнуться, и глаза опять смыкаются.
— Вот мы и дома, — говорит отец. Протягивает ей руку помочь выйти из коляски.
Анна сбросила одежды, стала у окна, оперлась плечом, всем стройным телом отдалась ласкам холодного воздуха. Сад радостно вздрагивал росистыми и сочными ветвями. Небо быстро и весело алело, и нежная алость широко лилась на смуглость лица и на линии обнаженного тела.
Внезапная радость первых ждала