даром его сочинения, Логин возражал, что Коноплев обязан платить. Коноплев забегал по комнате, бестолково махал длинными руками и кричал захлебывающейся скороговоркою:
— Помилуйте, если типография моя, то зачем же я буду платить? Что мне за расчет? Да плевать я хочу на типографию тогда.
— Типография не ваша собственная, а общая, — возражал Логин.
— Да польза-то мне от нее какая? — кипятился Коноплев.
— А польза та, что дешевле, чем в чужой: часть того, что вы заплатите, вернется вам в виде прибыли.
— Да никогда я вам платить не буду: бумагу, так и быть, куплю, за шрифт, сколько сотрется, заплачу, чего еще!
— А работа?
— А работники на жалованье, это из общих средств.
— Так! А вознаграждение за затраченный вашими компаньонами капитал?
— Ну, это черт знает что такое-! С вами пива не сваришь. Вы смотрите на дело с узко меркантильной точки зрения, у вас грошовая душонка!
— Савва Иванович, обращайте внимание на ваши выражения.
— Ну да, да, именно грошовая, мелкая душонка.
У вас самые буржуазные взгляды! У вас фальшивые слова: на словах одно, на деле другое!
— Одним словом, мы с вами не сойдемся, я по крайней мере.
— Я тоже, — вставил Шестов и покраснел. Коноплев посмотрел на него свирепо и презрительно.
— Эх вы, туда же! А я было считал вас порядочным человеком. Своего царя в голове нет, что ли?
— Поищите других компаньонов, — сказал Логин, — а нас от вашей ругани избавьте.
— Что, не нравится? Видно, правда глаза колет.
— Какая там правда! Вздор городите, почтеннейший.
— Вздор? Нет-с, не вздор. А если бы вы были честный и последовательный человек…
— Савва Иванович, вы становитесь невозможны… Но Коноплев продолжал кричать, неистово бегая из угла в угол:
— Да-с, вы воспользовались бы случаем применить свои идеи на практике. Если я написал, я уже сделал свое дело, а вы обязаны печатать даром, если и я участвую в типографии.
— Савва Иванович, вы не стали бы даром давать уроки?
— Это другое дело: там труд, а тут капитал. Эх вы, буржуй презренный! Теперь я понимаю ваши грязные делишки!
— Да? Какие же это делишки? — спросил Логин, делая над собою усилие быть спокойным.
— Да не ахтительные делишки, что и говорить! Верно, правду говорят, что вы самый безнравственный человек, что вы так истаскались, что вам уже надоели девки, что вы для своей забавы мальчишек заводите.
Логин побледнел, нахмурился, сурово сказал:
— Довольно!
— Постыдные, подлые дела! — продолжал кричать Коноплев.
— Молчите! — крикнул Логин, подходя к Коноплеву.
— Ну уж нет, на чужой роток не накинете платок.
— Вам не угодно ли взять свои слова назад?
— Нет-с, не угодно-с, оставьте их при себе!
— Предпочитаете вызов?
— Вызов? презрительно протянул Коноплев. — Это какой же?
— Дуэль, что ли, предпочитаете? Коноплев захохотал. Крикнул:
— Нашли дурака! У меня жена, дети, стану я всякому проходимцу лоб подставлять.
В таком случае, вы неуязвимы, — сказал Логин, отвертываясь от него, — судиться я не стану.
По принципу будто бы? Так я вам и поверил, просто из трусости.
— Уж это мое дело, а только…
— А напрасно. Я бы вас на суде разделал, в лоск положил бы. Понимаю я теперь отлично, что и общество ваше-только обольщение одно, а цель тоже какая-нибудь подлая. Черт вас знает, да вы, может быть, бунт затеваете! Прав, видно, Мотовилов, что называет вас анархистом. Только не выгорит ваше общество, не беспокойтесь, пожалуйста, мы с Мотовиловым откроем глаза кому следует.
Наконец Коноплев изнемог от своей скороговорки и приостановился. Логин воспользовался передышкою. Сказал:
— А теперь прошу вас избавить меня от вашего присутствия.
— Не беспокойтесь, уйду, и нога моя больше у вас не будет. Я вам не такая овца, как Егор Платоныч, которого вы совсем обошли.
А Егор Платоныч сгорал от неловкости. Краснея, забился в угол комнаты и глядел оттуда обиженными глазами на Коноплева. А тот кричал все громче, брызжа бешеною слюною:
Но на прощанье я вам выскажу всю правду-матку. Вы уж меня больше не обольстите, сахар медович! Я вам отпою.
— Нет, уж увольте.
Нет, уж я не смолчу. Да чего уж, коли ваши соседи даже говорят, ведь уж им-то можно знать. Да вас из гимназии гнать собираются!
— Послушайте, если вы не оставите моей квартиры, я сам уйду.
— Нет, шалишь, никуда вы от меня не уйдете! Да я за вами по улице пойду, на перекрестках вас расписывать буду, что вы за человек. У вас болячки везде, у вас нос скоро провалится. Туда же еще к честным девицам липнете, свидания им в беседке назначаете!
Логин подошел к двери-Коноплев загородил дорогу.
— Вы заманиваете к себе гимназистов и развращаете! Дрожа от бешенства, сдерживаемого с трудом, Логин попытался отстранить Коноплева рукою, — говорить не мог, стискивал зубы: чувствовал, что вместо слов вопль ярости вырвался бы из груди, — но Коноплев схватил его за рукав и сыпал гнусные слова.
— Да что, вас бить, что ли, надо? — сквозь зубы тихо сказал Логин.
Сумрачно всматривался в лицо Коноплева-оно все трепетало злобными судорогами и нахально склонялось к Логину: Коноплев был ростом выше, но держался сутуловато, а в горячем споре имел привычку подставлять лицо собеседнику. Он заревел благим матом:
— Что? Бить? Меня? Вы? Да я вас в порошок разотру. Злобное чувство, как волна, разорвавшая плотину, разлилось в груди Логина, — и в то же мгновение почувствовал он необычайное облегчение, почти радость, — чувство стремительное, неодолимое. Что-то тяжелое, захваченное рукою, подняло с неожиданною силою эту руку и толкало его самого вперед, где сквозь розовый туман белело злое лицо с испуганно забегавшими глазами.
Шестов крикнул что-то и бросился вперед к Логину. Тяжелый мягкий стул упал у стены с резким треском разбитого дерева, и пружины его сиденья встревоженно и коротко загудели. Коноплев, ошеломленный ударом по спине, с растерянным и жалким лицом отодвигал дрожащими руками преддиванный стол. Логин отбросил ногою кресло с другой стороны стола; Коноплев опять увидел перед собою лицо Логина, багровое, с надувшимися на лбу венами, окончательно струсил, опустился на пол и юркнул под диван. Закричал оттуда глухо и пыльно:
— Караул! Убили!
Логин опомнился. Подошел к Шестову. Сказал:
— Какие безобразия способен выделывать человек! Вы его уберите. Скажите, чтоб вылез.
Старался улыбнуться. Но чувствовал, что дрожит как в лихорадке и готов разрыдаться. Торопливо вышел.
Шестов скоро поднялся к нему наверх. Сказал:
— Я пока посижу, пусть уходит, а то всю дорогу ругаться будет.
Скоро Логин увидел из окна, как Коноплев шел тою особенною, виновато-стыдливою походкою, какою ходят только что побитые люди.
— Вот какое— здесь общество! — печально рассуждал Шестов. — Клеветы, сплетни!
— То-то вот клеветы, — сказал Логин, — а знаете пословицу: без огня дыма не бывает?
— Как же это так? — удивленно спросил Шестов.
— А так, что мы сами виноваты. Действуем, точно в пустоте живем. Или как тот черт, который стриг свинью: визгу много, а шерсти нет. А вокруг нас люди, со своими пороками и слабостями. Они хотят жить по-своему для себя; они правы. И мы правы, пока делаем для себя. А чуть ступим хоть шаг в область чужой души, берем на себя заботу о других, тут уж нечего на стену лезть, когда слышим критику.
— Какая же это критика-клевета, сплетня!
— А вы бы хотели, чтоб у нас даже и клеветы и сплетен не было? — угрюмо спросил Логин. — Как-никак, все же это общественное мнение, первые ступени общественного самосознания.
— Хороши ступени!
— Что делать: все хорошее произошло из очень скверных, на наш взгляд, явлений.
Шестов ушел. Горькие чувства томили Логина. Порывами вспыхивал гнев, и тогда изза озлобленного лица Коноплева опять вставала грузная фигура Мотовилова.
Наконец мысли остановились на Анне. К душе приникло успокоение. Образ Анны искрился, переливался тонкими улыбками, доверчивыми взорами. Но Логин не решался идти к ней сегодня с сумерками и стыдом разбросанных мыслей.
Нелепая клевета вспоминалась часто, как злое наваждение, — и вызывала жестокое— желание мучить кого-нибудь слабого и наслаждаться муками. Логину казалось иногда, что вот сейчас встанет, спустится вниз и прибьет Леньку, так, без причины. Но сурово тушил это желание, — и тогда Аннины глаза улыбались ему.
Поздно вечером сидел у постели мальчика и смотрел на него странно-внимательными глазами. Смуглое лицо, приоткрытый сонным дыханием рот с губами суховато-малинового цвета, и тени над слабыми выпуклостями закрытых глаз, и вихрастые коротенькие волосенки над выпуклым лбом, полуобращенным кверху, между тем как одно ухо и часть затылка тонули в смятых складках подушки, все это казалось запретно-красивым. Из-под расстегнутого ворота виднелся шнурок креста, как прикрепление печати, которую надо сломать, чтобы завладеть чем-то, что-то смять и изуродовать. Логин думал:
«Это — клевета. Она возмутила меня. А чего тут было возмущаться? Если это наслаждение, то во имя чего я отвергну его законность? Во имя религии? Но у меня нет религии, а у них вместо религии лицемерие. Во имя чистоты? Но моя чистота давно потонула в грязных лужах, а чистота ребенка тонет неудержимо в — таких же лужах; раньше, позже погибнет она, — не все ли равно! Во имя внешнего закона? Но насколько он для меня внешний, настолько для меня он необязателен, а они, другие, клеветники и распространители клевет, для них самих закон — это то, что можно нарушать, лишь бы никто не узнал. Во имя гигиены? Но я сомневаюсь, что этот порок сократит количество моей жизни, да и во всяком случае пикантным опытом только расширятся ее пределы. Вот ребенка мне не хотелось бы подвергать болезням.
Самое главное-придется иметь его перед глазами, придется прятаться, и он будет осуждать, — и все это унизительно.
И он сделался бы циничен, груб, ленив, грязен. Это было бы противно. Его бледность и худоба внушала бы жалость-и омерзение в то же время! Но они… если бы они смели, это их не остановило бы!
Да, здоровое тело-нужно ему, — если он будет жить. Но нужна ли ему жизнь? Что ждет его в жизни?
Я думаю, что жизнь — зло, а сам живу, не зная зачем, по инерции. Но если жизнь-зло, то почему непозволительно отнимать ее у других?
Ведь если бы он пролежал там, в лесу, еще несколько часов, он все равно умер бы.
И если бы мне пришлось выбирать между удовлетворением моего желания и жизнью этого ребенка, то во имя чего я должен был бы предпочесть сохранение чужой жизни пользованию хотя бы одною минутой реального наслаждения?
Да и невозможно смотреть на человека без вожделения. Каждый смотрит на своего «ближнего», вожделея, —