молиться, а сама идет в сад.
Поникнув робко головою,
В тиши заглохшею тропою
Идет и слушает она.
Лик солнца красен, воздух спит;
Но, чу! — какой-то грохот странный
Недалеко в тиши звучит.
Скоро показывается грозовая туча:
78
Идет — и небо тесно ей!
Она живет, растет и дышит,
И крылья мощные колышет,
И хмурый черный вал бровей.
То взглянет вдруг и заморгает,
Заговорит то вновь смолкает
В раздумье страстном — и грозна
Ее живая тишина.
Идет, надвинулась, сверкнула
Могучим взглядом; грянул гром,
И все смешалося кругом,
Все в тьме и буре потонуло.
Не потонуло лишь одно
Несчастной дочери моленье,
К отцу доносится оно
Сквозь шум, и грохот, и смятенье,
И жизнь страдальческую в дар
Приемлет Бог Все позабыто,
Все прощено, все пережито
Перед страдалицей мгновенно
Разверзлась огненная твердь
Улыбка взгляд и вопль блаженной
Небесной радости, и — смерть!
За миг пред тем она стояла
В борьбе с последнею мечтой
Теперь, склонясь к земле сырой,
Она спокойная лежала.
Содержание этого рассказа — самого интересного из трех — напоминает что-то глубоко архаическое и таинственное. Человеческие жертвы предкам, мертвецы, дающие дождь и говорящие в грозе Но заключительный смысл ясен. «Последняя мечта», от которой должна отказаться страдающая человечность,это мечта о возможности примирения и счастья в жизни, хотя бы чрез посредство новых поколений: истинный исход только отрицательный — в прекращении жизни.
V
Счастье не только случайно, как было показано в «Старых речах», но непозволительно, незаконно по существу. Счастье детей вытесняет из жизни родителей — это есть роковой грех, непоправимая в жизни обида. Искупление, примирение — только в смерти. Это заключительное торжество смерти разрастается в третьей поэме в целый апофеоз {10}. Тут уже смерть является не только как единственное разрешение жизненных противоречий, но как единственное истинное благо и блаженство. Сюжет этой третьей поэмы
79
гораздо проще, чем во второй и даже в первой. Герой перебивает невесту у жениха. Тот его вызывает на дуэль и смертельно ранит. Умирающий прозревает истину бытия, которая открывается ему как смерть.
Я понял тишину! Я понял, чье дыханье
Мне в душу веяло прохладой неземной;
Чьей власти покорясь, утихнуло страданье,
Я угадал, что Смерть витала надо мной
Но не было в душе ни страха, ни печали,
И гостью грозную улыбкой встретил я
Мне представлялася во мгле туманной дали
Толпою призраков теперь вся жизнь моя.
К ней ничего назад меня уж не манило:
Страданья, радости, событий пестрых рой.
И счастье, и любовь — равно все чуждо было,
Бесследно все прошло, как ночи бред пустой,
Я Смерти видел взгляд. Великая отрада
Выла в спокойствии ее немого взгляда;
В нем чуялся душе неслыханный привет,
В нем брезжил на земле невиданный рассвет!
Казалося, дотоль я не имел понятья
Об утренней красе безоблачных небес;
Теперь весь дольный мир в рассвете том исчез
Я неба чувствовал бесстрастные объятья,
Я погружался в них, и становилось мне
Все беспечальнее, все легче в тишине.
Вблизи какой-то шум раздался непонятный,
Какие-то шаги и шепот еле внятный,
Мне было все равно: я видел пред собой
Лишь Смерть с простертою на помощь мне рукой
Но вдруг коснулася меня рука иная,
Рука знакомая, дрожащая, живая
К нему пришла невеста, та, из-за которой он стрелялся с соперником. Она шепчет ему нежные речи
Ее не слушал я.
Мне смерть таинственно и внятно говорила:
«Окончен жизни бред, недуг я исцелила».
Речь Смерти прерывается страстным шепотом:
«Взгляни же на меня промолви мне хоть слово»
Но, в равнодушное молчанье погружен,
Я на призыв любви не отвечал, и снова
В тиши меня объял невозмутимый сон.
И в чудном этом сне вновь Смерть заговорила:
«Приди, избранник мой, тебя я полюбила:
Тебя мне стало жаль средь мира и людей,
В том мрачном омуте ошибок, лжи, проклятий,
Где краткая любовь и счастье быстрых дней
Дается лишь ценой беды и скорби братии».
80
Пока Смерть такими словами поддерживала своего избранника в его бесстрастии и равнодушии, бедная девушка стояла с поникшею головой
И горько плакала. Ни слез ее, ни муку
Постигнуть я не мог и, протянув к ней руку,
Рассеянно спросил: «О чем так плачешь ты?»
Лампады слабый луч мне осветил черты
Ее лица — ив них так жизни было много,
Такою странною и чуждою тревогой
В лицо мне веяло от этих светлых глаз,
Что отвернулся я. Тогда в последний раз
С вопросом трепетным она ко мне нагнулась,
Взглянула мне в глаза и уст моих коснулась
Устами жаркими «Остаться иль уйти?»
Она шепнула мне сквозь слезы: «До свиданья!»
А я спокойное ей вымолвил «Прости!»
Этот апофеоз смерти можно было бы принять за прекрасный стихотворный перифраз знаменитой сцены умирающего Андрея Болконского в «Войне и мире». И там и здесь наступающая смерть и прозрение в Нирвану вызывает в умирающем только полную апатию (бесстрастие) и равнодушие ко всему, даже к самому дорогому в жизни; и тут и там является любимая женщина и не находит в умирающем никакого участия. Но хотя гр. Кутузов не дал ни одной существенной черты, которой не находилось бы у Толстого, было бы несправедливо видеть здесь одно простое заимствование: заключение «Рассвета» уже предопределено в предыдущей поэме «Дед простил», которая не находится ни в какой зависимости от Толстого. Пространный апофеоз смерти в третьей поэме есть только необходимое развитие краткого указания в конце второй:
Улыбка вопль и взгляд блаженной
Небесной радости,- и смерть.
VI
«Рассвет» признается обыкновенно самым лучшим и важным произведением гр. Кутузова. Хотя поэма «Дед простил» кажется мне сама по себе и оригинальнее, и содержательнее, но я должен присоединиться к общему мнению в том смысле, что только в «Рассвете» господствующее настроение автора вполне выяснилось и получило свое окончательное выражение. Апофеоз смерти, которым оканчивается и ради которого написана эта третья поэма, есть последнее слово нашего
81
поэта; сказавши его, он — вот уже двенадцать лет — не мог сделать ничего сколько-нибудь значительного (по содержанию).
С этим последним словом смысл лирической трилогии гр. Кутузова определен и исчерпан. То, что было и смутно и поверхностно в первой поэме, углублено во второй и окончательно выяснено в третьей. Счастье жизни случайно, говорят нам «Старые речи»; не только случайно, но и греховно, дополняет «Дед»; но ни случайность, ни преступность счастья еще не отнимают у него свойства быть желательным; эту последнюю неопределенность окончательно устраняет «Рассвет», показывая, что счастье и сама жизнь не только случайны и греховны, но что они не нужны, что смерть есть не только роковая необходимость, но высшее благо и настоящее блаженство.
Гр. Кутузов, как настоящий поэт, а не мыслитель, конечно, не начал с того, что поставил такой общий тезис, чтобы потом доказывать его с помощью поэтических образов и картин. Господствующее в душе его настроение и миросозерцание постепенно выделялось или высвобождалось для него самого из тех видений и мечтаний, которые окружали его в минуты творчества (как он сам на это указывает в посвящении ко второй поэме). Но когда этот процесс совершился, то мысль поэта принимает форму сознательного утверждения или тезиса, что мы и находим в конце «Рассвета». Здесь уже не остается никакого сомнения в том, что мы имеем дело не с какою-нибудь случайною картиною, возникшею в воображении автора, а с выражением определенного настроения и взгляда на жизнь; и мы имеем право судить этот взгляд по существу, а не со стороны только достоинства художественной формы.
Взгляд автора, относящийся к жизни с решительным отрицанием, заключает в себе относительную истину. Это правда, что материальная жизнь с ее «страстями, весельем и тревогой» и случайна, и недостойна, и пуста; это правда, что прекращение такой жизни само по себе не есть зло, а скорей благо; это правда, наконец, что человек, который ввиду прекращения жизни впадает в созерцательную апатию, лучше человека, который и в предсмертный час все хотел бы терзать своих врагов или предаваться распутству. Но что же дальше? Неужели, кроме материальной жизни и ее прекращения, нет ничего на свете, ничего, что давало бы смысл существованию мира и человека? У нашего поэта никакого намека на этот смысл мы не находим. Он представляет нам поступки людей и их необходимые следствия,
82
и то и другое представляет, в сущности, верно. Несомненно, что отнимать чужую жену или невесту или для скорейшего удовлетворения своей эгоистической страсти бросать старого отца — поступки негодные и не ведут к добру. Хотя это уже предусмотрено Моисеевым десятисловием {11}, но такая почтенная старина этих истин не мешает им быть вечно новыми и нисколько не уменьшает заслугу гр. Кутузова, воплотившего их в конкретных образах и прекрасных стихах. Но буддийское настроение (не имеющее уже ничего общего с Моисеем) заставило нашего поэта остановиться на этой элементарной почве и относительную истину своего отрицательного взгляда принять и выдать за истину безусловную и окончательную. Из того, что дурные действия дурно кончаются, он выводит, что вообще никаких действий не должно быть. Это уже неправильно,- почти так же неправильно, как если бы из этого положения, что не нужно похищать чужих детей, кто-нибудь вывел, что необходимо бросать своих собственных.
Деяния, совершаемые лицами гр. Кутузова, принадлежат всецело к области дурной материальной жизни, а их следствия сводятся к прекращению этой жизни. Герой первой поэмы, вследствие неудачи своего незаконного романа, превращается в безнадежного «гостя могил»; героиня второй поэмы, чтобы искупить свой грех против отца, убивается молнией, а герой «Рассвета» немедленно после дуэли переходит в Нирвану. Никакого другого смысла жизни, кроме факта ее прекращения, мы здесь не находим.
Взгляд этот, конечно, неутешителен, и им достаточно объясняется минорный тон, господствующий в поэзии гр. Кутузова. Но, конечно, поэт имеет право отречься от утешительных обманов и стать на сторону безнадежной истины. Остается только разобрать: истина ли это?
VII
Если бы у нашего поэта буддийское настроение и жизнепонимание было связано с тою сложною и тонкою системой метафизических и этических понятий, которую мы находим в историческом буддизме, то критика этого воззрения завела бы нас очень далеко. По буддийскому учению о спасении, переход из ложной и злой жизни в покой небытия есть дело большое к трудное: нужно сперва достигнуть полной чистоты, искупивши не только грехи данного своего существования, но и всех бесчисленных предыдущих существований,- до конца исполнить закон нравственных причин
83
и следствий (карма). Но наш поэт, разделяя общее отрицательное понятие буддизма о жизни, как зле и бедствии, и о вечном блаженстве, как прекращении жизни, свел почти на нет нравственные условия этого блаженства, играющие такую важную роль в подлинном буддизме. В герое «Рассвета» между его дуэлью и погружением в Нирвану происходит лишь смена болезненных бредовых состояний, но никакого нравственного кризиса,- мы не видим у него никаких признаков раскаяния в зле прошлой жизни, никакой потребности в искуплении и очищении. Выходит, таким образом, что для достижения высшего блаженства достаточно получить кусочек свинца в грудь; ту же услугу могут, конечно, оказать и несколько проглоченных микробов, и несколько лишних капель опиума. Условие этого отрицательного духовно-физического процесса, который автор