«Рассвета» в таких превосходных стихах представляет как настоящий способ войти в вечное блаженство, на языке простых людей выражается кратко, но точно, в трех словах: умереть без покаяния — способ общедоступный, но едва ли верный.
Впрочем, самое это блаженство, предвкушаемое героем поэмы, благодаря пуле его соперника, имеет, как мы видели, вполне отрицательный характер: оно состоит исключительно в бесчувствии и равнодушии ко всему. Это и прямо высказывается («мне было все равно»; я «в равнодушное молчанье погружен» и т. п.), и еще лучше изображается в грубо-бессердечном обращении героя с любящей его и страдающей из-за него женщиной. Но представление такой бесчувственности как чего-то высшего, идеального, связанного с постижением истины и достижением блаженства, очевидно, не соответствует правде. Слишком много людей, и при жизни питающих полное равнодушие к своим ближним, но за это их никто не хвалит, и все, напротив, предпочитают людей противоположного характера, сердечных и участливых; не видно, почему такая оценка должна измениться в обратную по отношению к умирающим. Неужели наш поэт думает, что возвышение духа над грубыми страстями и мелкими интересами жизни непременно сопровождается потерей всех добрых человеческих чувств? Не говоря уже об абсолютном идеале Христа и об исключительных примерах святых,- и язычник Сократ, несомненно возвысившийся над слепым жизненным хотением и видевший в смерти желанное освобождение, или «выздоровление», нисколько не сделался от этого бесчувственным, а до конца принимал участие в своих друзьях и задушевно беседовал с ними о смысле жизни и о бессмертии человека.
84
Сам автор чует, по-видимому, что в его взгляде, сводящем к нулю и жизнь и смерть, есть что-то неладное, но, не желая от него отказаться, делает к нему наружную поправку. Он влагает в уста олицетворенной смерти, погрузившей своего избранника в полную апатию, следующее неожиданное заключение:
К иному счастию, раскрыв темницы дверь,
Освобожденного, тебя зову теперь
Под сень великого и вечного чертога
Для всех доступного, всех любящего бога.
Нисколько не удивительно, что смерть говорит о столь важном предмете такими вялыми, холодными — одним словом, мертвенными стихами: на то она и смерть; странно только, что герой поэмы, который вследствие своего болезненного состояния никого, кроме смерти, не слушает, на этот раз остается совершенно глух и к ее словам. Указание на «чертог всех любящего бога» не производит на него ни малейшего впечатления. Если б он поверил этим словам, он сделал бы какое-нибудь усилие, чтобы возбудить в себе самом хоть искру любви, хоть слабый отблеск божества; а он, напротив, как раз после этих слов окончательно утверждается в своем самодовольном бесчувствии, трижды отрекается от бога любви, трижды безжалостно отталкивает любящее существо, самоотверженно ему отдающееся. Сначала он рассеянно спрашивает: «О чем так плачешь ты?» — потом отворачивается и наконец решительно говорит: «Уйди!» При чем же тут «чертог» и зачем автор заставил смерть понапрасну говорить эти хотя и слабые, но в существе справедливые слова о божественной смерти? Ведь не с чувственною любовью пришла к умирающему плачущая девушка, да и его собственная прежняя любовь к ней не была же только чувственною,иначе какой же бы он был герой и «избранник»! Но допуская даже, что по каким-нибудь неведомым причинам он не мог сохранить человеческих чувств к этой женщине, он должен был проявить такие чувства к кому-нибудь другому. Но мы видим только настойчивые указания на его полное бесчувствие и равнодушие ко всем и ко всему, безусловное отсутствие всяких признаков любви к кому бы то ни было,- странный способ готовиться к вступлению в чертог всех любящего бога. Очевидно, этот чертог здесь ни к селу ни к городу. Доведя в «Рассвете» свое буддийское настроение до ясного сознания, сказавши последнее слово своего отрицательного жизнепонимания, наш автор сам испугался этого слова и сделал в заключение
85
маленькую вставку, прямо противоречащую всему остальному. Этот едва заметный диссонанс не мешает поэме «Рассвет» быть в нашей поэзии крайним воплощением взгляда, хотя ложного и несостоятельного, но имеющего определенное значение и с разных сторон и в разных формах овладевающего современным сознанием. И в этом отношении она заслуживает полного внимания, не говоря уже о прекрасном, большею частью, стихе и о таких мастерских картинках природы и жизни, как описание раннего утра в дороге или сцена дуэли.
VIII
Хотя гр. Кутузов нашел нужным, как мы видели, прикрыть буддийскую наготу своего пессимизма истрепанным листком из христианского катехизиса, однако ни на какие дальнейшие злоупотребления в этом смысле он не решился, что делает большую честь его поэтической искренности. С другой стороны, после апофеоза бесчувствия и смерти как высшего откровения истины дальнейшее творчество в том же направлении логически и психологически невозможно для нашего поэта. Между тем его талант в отношении формы нисколько не падает, а по-видимому способен еще к усовершенствованию; но к несчастию, содержание отсутствует,- сказать больше нечего.
Кроме нескольких мелких стихотворений, гр. Кутузов написал после «Рассвета» только одну небольшую лирическую поэму-«В тумане» {12}. По содержанию здесь не только нет ничего нового, но она представляет возвращение далеко назад, к мотиву первой большой поэмы нашего автора»Старые речи»: иллюзия и крушение незаконной любви. Однако, несмотря на то, что сюжет здесь — только туманное отражение чего-то давно минувшего, пережитого, в этой пьесе (появившейся, впрочем, уже более десяти лет тому назад, через год после «Рассвета») чувствуется как будто более глубокий лиризм, более смелый порыв вдохновения, чем в других произведениях гр. Кутузова, а стих местами достигает редкой красоты. Приведу с некоторыми пропусками конец этой поэмы:
Мы жадно слушаем, объяты чуткой тьмой,
Как струйка быстрых вод лепечет за кормой .
А месяц между тем встает над взморьем сонным.
Сверкая, движется без волн равнина вод.
86
Вдали — одетые туманом озаренным
Чуть видны берега; все тихо; ночь плывет
Прозрачным сумраком меж небом и водами;
А мы друг другу лишь внимаем и молчим
Словами бледными, ненужными словами
Немую песнь любви прервать мы не хотим.
Без звуков песнь слышна, без слов она понятна,
Ее ни заглушить нельзя, ни превозмочь.
Рожденная в душе, свободно, безвозвратно,
Она, крылатая, летит в немую ночь;
Скользит по глади вод под лунными лучами,
Объемлет дальний круг туманных берегов,
С земли несется ввысь, дрожит под небесами
И тонет в голубой отчизне звезд и снов.
И беззаботные над дремлющею бездной,
Забыв минувшие и будущие дни,
Уединенные в чертоге ночи звездной,
Мы дышим, мы живем, мы царствуем одни!
Но чу!.. Как бы извне, из мира нам чужого
Какой-то странный шум, какой-то мерный стук,
Как поступь злой судьбы средь сумрака ночного,
Нарушив тишину, доносится нам вдруг.
То весел по воде тяжелые удары,
То плеск за нами вслед стремящейся ладьи
а в ладье, как и следовало ожидать, помещается воплощение жестокого рока — «ревнивец старый»:
Он видит — ив глаза с враждой непримиримой
Нам пристально глядит, презрителен и нем.
С обычным ему художественным тактом наш поэт не описывает последовавшей между двумя лодками катастрофы, которая, очевидно, мало гармонировала с поэтическою обстановкою, и прямо переходит к чудесному, в отношении стиха, заключению:
Я помню краткое, последнее свиданье,
Прерывистую речь, недвижный грустный взор;
В нем виделось любви прощальное мерцанье,
Развязки роковой покорное признанье,
Безумству краткому конечный приговор!
Давно ль та ночь была? Давно ль та песнь звучала
Победной радостью? — но, горечи полно,
Раздумье бледное теперь нам отвечало:
— Давно!
Ужель всему конец? Ужель пред злою силой,
Слепой — как смерти мрак, случайной — как волна,
Должна смириться страсть? — сознанье говорило:
— Должна!
И, как дитя, упав пред милой на колени,
Я плакал, я молил: бежим в далекий край!
Но взор ее твердил на все мольбы и пени:
— Прощай!
87
И мы рассталися И долго, как в пустыне,
По свету, одинок, блуждал я Вешний сон
Безвременно померк, угас Зачем же ныне
Сквозь сумрак и туман мне вновь явился он?
Зачем в груди моей так больно и так сладко
Вдруг сердце сжалося, услышав песнь любви,
И с тайным трепетом я в тьме слежу украдкой
Неуловимый бег невидимой ладьи?
«Зачем?» — спрашивает наш поэт, и этим вопросом заканчивается все собрание его сочинений. Если «зачем» заменить «почему», то ответ, кажется нам, ясен. Потому, конечно, что в самой неудачной и нелепой любви все-таки больше смысла и правды, чем в самой удачной смерти и в самом великолепном бездушии.
IX
В начале того же, второго, тома сочинений гр. Кутузова помещены четыре произведения более раннего периода, содержание которых вполне гармонирует с унылым пессимистическим жизнепониманием, нашедшим свое окончательное выражение в «Рассвете». В рассказе «Гашиш» {13} изображается «туркестанец», который от «ужаса жизни» и от «противного сора противной земли» находит единственное убежище в галлюцинациях, производимых отравой:
Прощай но если бы удары
Судьбы жестокой на тебя
Обрушились и жизнь твоя
Нежданным горем омрачилась,
Припомни, что со мной случилось
Алла могуч — гашиша дым
Для счастья нищих создан им.
Но если полудикий туркестанец от жизненной тоски не находит другого прибежища, кроме гашиша, то и образованному русскому, пожалуй, придется искать спасения в чем-нибудь подобном: так выходит, по крайней мере, если согласиться с изображением нашей жизни в отрывке «Скука» (1875 года):
И мрак, и сон — терпенья нет!
..
Под вечер, сладостно зевая,
Мы завтра ничего не ждем,
Одна над всем царит кругом!
88
Автор, который через семь лет напишет вполне серьезно апофеоз смерти, теперь дает полусерьезный, полуиронический апофеоз скуки. Должно заметить, что дар иронии и сатиры свойствен нашему поэту в очень слабой степени, и читатель готов видеть подлинное выражение его настроения в следующих стихах:
Всепобеждающая скука,
Ты стала общей госпожой!
Давно покорены тобой.
Объемлешь, как самум в пустыне,
И топишь, как девятый вал!
..
Священным трепетом объята
Описавши царство скуки в столичной гостиной, поэт переносится мечтою в деревню, к мужикам. Но и там опять скука, хотя «иная»:
Я слышал вьюги завыванье
Вокруг пустынных деревень,
Я видел томное мерцанье
Лучин сквозь ночи зимней тень;
Холмы и горы снеговые,
Да лица хмурые, худые
В убогих хатах пред огнем
Вот с тяжкою борясь дремотой,
Согнулась баба над работой.
Веретено ее жужжит,
Тоску-печаль наводит злую.
Мужик угрюмо чинит сбрую,
В качалке детище кричит.
Ползут часы труда и скуки
В молчанье мертвом, в дымной мгле,
Но вот и ужин на столе
Явился; трудовые руки
И вновь безмолвье, треск лучины,
Докучный шум веретена,
Покой беспомощной кручины,
Стенанье ветра у окна,
Мороз и вьюга над полями,
И на дворах за воротами
Унылый лай голодных псов
89
Я полагаю, что жизнь крестьян вообще достаточно бедственна сама по себе и что нет никакой надобности еще наводить на нее мрачную краску субъективного характера. Почему шум веретена вызывает непременно злую тоску? Почему мужики и бабы неуклонно пребывают в мертвом молчании? Относительно баб это вполне неправдоподобно, да и мужики, если не ошибаюсь, весьма часто нарушают безмолвие более или менее крепкими словами, свидетельствующими о некоторой бодрости духа. Лица у