Скачать:PDFTXT
Эстетика. О поэтах. Стихи и проза

не окончательный отчет сознания об ее сущности и значении. Несмотря на свойправда, поверхностный — байронизм, Пушкин никогда не сомневался в правах красоты и поэтического мировоззрения, а потому и не давал себе ясного отчета об этих правах. Он и не брал совсем этого вопроса в его общности и глубине. Лишь мимоходом указывал он на различные внешние признаки словесного творчества.

Поэтическое вдохновение, по свидетельству Пушкина, есть нечто особенное или исключительное, не сливающееся с повседневною жизнью. Драгоценное показание великого поэта о процессе творчества, важный факт психологического опыта имеем мы в известных стихах: «Пока не требует поэта — К священной жертве Аполлон,- В заботах суетного света — Он малодушно погружен…» — «Но лишь божественный глагол — До слуха чуткого коснется,- Душа

123

поэта встрепенется,- Как пробудившийся орел»… {4} Но, принимая это «показание эксперта» во всей его силе и значении, мы не можем, однако, сказать, чтобы здесь выражалась самая сущность поэзии. Не выражается она и в тех стихах, где поэт отвергает ложное в деле поэзии требование практической пользы: «Не для житейского волненья,- Не для корысти, не для битв,- Мы рождены для вдохновенья,- Для звуков сладких и молитв»… Все признаки верные, но слишком широкие и внешние: _вдохновение_ бывает разное, и не одна поэзия есть плод вдохновения; _сладкие звуки_ свойственны музыке еще более, чем поэзии; не всякая _молитва_ поэтична, и не всякая поэзия имеет молитвенный характер. Ни каждый из этих признаков в отдельности, ни все они вместе не определяют существа поэзии. Сам Пушкин не принимал своих указаний в слишком строгом смысле и не боялся им противоречить, когда, например, в «Памятнике» он объясняет общественную пользу своей поэзии: «Что чувства добрые он лирой пробуждал,- Что в сей жестокий век я прославлял свободу — И милость к падшим призывал»… {5} И это прекрасно, но опять-таки не в этом собственный смысл поэзии. Для понимания этого смысла лучше нам обращаться к тому, что Пушкин _создал_ в поэзии, чем к тому, что он о ней говорил,- слова его могут иногда вводить в заблуждение, например: «Тьмы низких истин мне дороже — Нас возвышающий обман»…{6} Из этих слов, сказанных по поводу поэтического вымысла, выдававшегося за историческое событие, можно бы, пожалуй, заключить, что поэзия была в глазах Пушкина _обманом_, хотя возвышающим и дорогим; что он допускал возможность для истины быть _низкою_, и что он предпочитал обман истине. Но было бы несправедливо искать точных мыслей и определений в случайных заметках поэта, который сам не относился серьезно к своим рефлексиям и не смешивал их с «божественным глаголом». В одном стихотворении он высказывает скептическую мысль, что жизнь есть «дар напрасный, дар случайный», неведомо кем и зачем данный человеку; но когда известный архипастырь основательно опроверг эту мысльтоже в стихах,Пушкин спешит с раскаянием от нее отказаться и сочиняет другое стихотворение, где признает первое только за «изнеженные звуки безумства, лени и страстей» {7}. Ясно, что по крайней мере одно из этих двух противоречащих друг другу произведений, а вернее — оба созданы поэтом _не_ по требованию Аполлона и не у его жертвенника.

Все это не важно, когда дело идет о Пушкине. Он потому

124

и есть несравненный представитель органического творчества среди наших поэтов, что все субъективные грехи его мысли оказались бессильными разложить живую цельность его поэзии. Все это — только посторонняя примесь, которую ничего не стоит отделить от настоящего поэтического дела. Когда высший голос требовал его к священной жертве, он вместе с «заботами суетного дня» бросал и всякую рефлексию. Она не была составною частью его поэтической организации, а скорее ее можно сравнить с теми башмаками, в которых правоверные гуляют по улицам, но оставляют их у входа в храм.

Древние греки и римляне, как известно, раскрашивали свои статуи. Это было довольно безвкусно и во всяком случае излишне, но не изменяло совершенства скульптурной формы; такова же рефлексия — байроническая и иная,- которая, к сожалению, местами окрашивает эту поэзию: наложенная рассудком, эта примесь чужда творческому гению и с годами спадает ветхой чешуей, сохраняя только биографическое и историческое значение. Между тем были и еще встречаются люди, которые из-за этой посторонней примеси кощунственно объявляют саму поэзию Пушкина плоскою и бессодержательною, тогда как другие, напротив, не ограничиваясь справедливым благоговением перед этою поэзией и восхищаясь всякою фразой поэта, признают его за великого мыслителя, каким он никогда не был и по натуре своей быть не мог. На самом деле его рефлексия, это — пыль на чудесном алмазе; она не уменьшает его цены, но все-таки лучше стереть ее, а не восхищаться ею.

Совсем иное значение имеет рефлексия у поэтов второй группы — с Баратынским и Лермонтовым во главе. Здесь рефлексия проникает в самое творчество и как постоянный, пребывающий и преодолевающий элемент в сознании поэта разлагает цельность его воззрения и подрывает его художественную деятельность. Критическое, отрицательное отношение к собственной жизни и к окружающей среде — отношение более или менее справедливое при данных условиях личных и общественных — обманчиво возводится здесь на степень безусловного принципа и становится господствующим настроением самой поэзии. От бессодержательности _своей_ жизни, заключая к жизни _вообще_, эти поэты находят, что у нее нет смысла и цели; но в таком случае и поэзия, как высший цвет жизни, есть бессмысленный обман, и в конце всего остается только «пустая и глупая шутка» {8}. То, что у Пушкина было выражением мимолетного настроения, от которого он сам был готов сейчас же отказаться, то у Лер

125

монтова принимает вид окончательного убеждения. Его стихотворение: «И скучно и грустно», если смотреть со стороны, конечно, есть только слабое повторение Пушкинской «бутады», но сам Лермонтов придавал содержанию этих посредственных стихов трагическую важность и наверное не отказался бы от них при вмешательстве особ духовного звания.

Если бы отрицательная точка зрения, на которую стали эти поэты разочарования, была окончательным выводом правильного мышления, тогда действительно пришлось бы отказаться от поэзии, как от обмана. На самом деле и Баратынский, и Лермонтов, при весьма значительном, хотя и подорванном рефлексией поэтическом таланте, были не столько мыслителями, сколько резонерами на почве субъективных впечатлений. Но заключение от собственной зубной боли к негодности всего мироздания не оправдывается логикой. Из двух названных поэтов у Баратынского, как ума более развитого и зрелого, разочарование имеет хотя некоторую видимость объективных оснований. Подобно большинству образованных людей нашего века, Баратынский принял материалистические обобщения некоторых научных данных за непреложную истину и, видя противоречие этой «истины» с поэтическим и религиозным воззрением на мир и жизнь, решил, что это воззрение есть иллюзия. Таков, хотя ошибочный, но заслуживающий уважения мотив его тоски — не единственный, но лучший. Лермонтов в свою короткую жизнь не успел додуматься ни до чего подобного, и все его разочарование происходило исключительно из неприятных впечатлений от окружающей действительности, т. е. от светского общества в Петербурге, в Москве и в Пятигорске.

Несмотря на такую свою неосновательность, разочарованная поэзия явилась недаром. Субъективная неудовлетворенность имеет огромное значение, как первый толчок к работе сознания и мышления. Кто доволен, тот не идет дальше; отрицательный момент необходим, ненормальна и бессмысленна только остановка на нем, т. е. _удовлетворение своею неудовлетворенностью_,- к чему так склонны многие скептики и пессимисты.

Будущность русской поэзии зависела от того, хватит ли у наших поэтов силы мысли, чтобы идти дальше субъективного отрицания. Дорога назад была заказана. Раз мысль возбудилась, вопросы возникли, нельзя уже было просто вернуться к прежней художественной непосредственности, к органическому творчеству Пушкина. Тютчев сказал про него: «Тебя, как первую любовь, России сердце не забу

126

дет» {9}. Именно так: нельзя забыть, но и нельзя повторить!

Невозможно сознанию отказаться от рефлексии, раз она явилась,- нужно только довести ее до конца. Противоречия, возбужденные мыслью, должны быть разрешены ею же; и жизненность русской поэзии доказана тем, что она не остановилась на разочарованности Баратынского и Лермонтова, что после них явились поэты положительной мысли, сознательно понимавшие значение красоты в мире, примирявшие ум с творчеством и оправдывавшие поэзию как выражение истины. Глубокого и своеобразного представителя этого третьего рода,который можно назвать _поэзией гармонической мысли_,- мы находим у Тютчева; сюда же, несомненно, принадлежит по основе своего миропонимания и Алексей Толстой, присоединяющий к этой общей умственной основе, как свою отличительную особенность, элемент _деятельной воли_ и _борьбы_, _почти отсутствующий в поэтических произведениях Тютчева_. Этот _боевой_ элемент в поэзии Толстого действует до некоторой степени в ущерб силе и чистоте творчества, но зато делает его более разнообразным, ярким и доступным.

III

Наш поэт называет себя «певцом, _державшим стяг_ во имя красоты» {10}. Он был не только мирным ее жрецом, но и воинственным рыцарем. Не ограничиваясь спокойным отражением того, что являлось из «страны лучей», его творчество определялось еще движениями воли и сердца как реакция враждебным явлениям:

Воспрянул я, и, негодуя,

Стихи текут. Так в бурный день

Прорезав тучи, луч заката

Сугубит блеск своих огней.

И так река, скалами сжата,

Бежит сердитей и звучней {11}.

Приняв сознательною верою высший смысл жизни, ощутительное выражение которого есть красота, поэт возмущался всем, что отрицало или оскорбляло этот смысл, и смело шел за него _против течения_:

Правда все та же! Средь мрака ненастного

Верьте чудесной звезде вдохновения,

Дружно гребите во имя прекрасного

Против течения!

…………………………………………..

127

Други, гребите! Напрасно хулители

Мнят оскорбить нас своею гордынею.

На берег вскоре мы, волн победители,

Выйдем торжественно с нашей святынею,

Верх над конечным возьмет бесконечное,

Верою в наше святое значение

Мы же возбудим течение встречное

Против течения! {12}

Свой идеал поэта Толстой олицетворял в историческом образе Иоанна Дамаскина, которому посвящено его первое значительное произведение. Созданный для жизни духа, Иоанн не выносит мирской суеты, но его духовная потребность влечет его не к созерцанию только, а и к борьбе:

И раздавался уж не раз

Его красноречивый глас

Противу ереси безумной,

Что на искусство поднялась

Грозой неистовой и шумной.

Упорно с ней боролся он,

И от Дамаска до Царьграда

Был, как боец за честь икон

И как художества ограда,

Давно известен и почтен {12}.

На первый взгляд может показаться, что Толстой впадает в анахронизм, приписывая Иоанну Дамаскину и его современникам заботы об интересах художества. Но, ставши на точку зрения нашего поэта, мы увидим, что он обнаружил здесь очень верное и глубокое понимание дела. Ведь и собственный его интерес к искусству не был отвлеченно-техническим: и он видел в нем более, чем изящную и приятную внешность. Красота была для него дорога и священна как сияние вечной истины и любви:

Когда Глагола творческая сила

Толпы миров воззвала из ночи,

Любовь их все как солнце озарила,

И лишь на землю к нам ее светила

Нисходят порознь редкие лучи.

И,

Скачать:PDFTXT

Эстетика. О поэтах. Стихи и проза Соловьёв читать, Эстетика. О поэтах. Стихи и проза Соловьёв читать бесплатно, Эстетика. О поэтах. Стихи и проза Соловьёв читать онлайн