Скачать:TXTPDF
Оправдание добра

только сравнительно с дальнейшим прогрессом нравственности, а никак не сравнительно с н равственностью дикарей, живущих на деревьях и в пещерах. И с образованием государственного строя, несмотря на относительное выделение и обособление домашней жизни, нравственность вообще определялась взаимоотношением между лицами и тем собирательным целым — отныне более обширным и сложным, — к которому они принадлежали. Нельзя было быть нравственным вне определенной и положительной связи с государством, нравственность была прежде всего гражданскою доблестью, и если эта virtus antiqua137 нас окончательно

не удовлетворяет, то не потому, конечно, что она была доблестью гражданскою, а не домашнею только, но потому, что сама гражданственность эта была слишком далека от настоящего общественного идеала, представляла лишь переход от варварства к истинно человеч еской культуре. Если нравственность полагалась в доблестном служении общественному целому — государству, но при этом само государство держалось на рабстве, постоянных войнах и т.д., то осуждению здесь подлежит не общественный характер нравственности, а б езнравственный характер общества. Точно так же мы по справедливости осуждаем средневековый церковный строй нравственности, но не за то, конечно, что он был церковным, а за то, что сама церковь тогдашняя была далека от образа истинно нравственной организа ции, за то, что она вместе с добром организовала и зло — глубочайшее зло религиозных преследований и мучительств, нарушая этим безусловное начало нравственности в его собственной, внутренней области.

Христианство как «евангелие царствия» является с идеалом безусловно высоким, с требованием абсолютной нравственности. Должна ли эта нравственность быть только субъективною, исчерпываться только внутренними состояниями и единоличными действиями субъекта?

Ответ содержится уже в самом вопросе; но чтобы вывести дело начистоту, признаем сначала то, что есть истинного у сторонников исключительно субъективного христианства. Несомненно, что совершенное, или абсолютное, нравственное состояние должно быть внутрен но вполне испытано, прочувствовано и усвоено единичным лицом — должно стать его собственным состоянием, содержанием его жизни. Если бы совершенная нравственность призналась субъективною в этом смысле, тогда спорить можно было бы только о названиях. Но де ло касается другого вопроса: каким образом это нравственное совершенство достигается отдельными лицами — исключительно ли путем внутренней работы каждого над собою и провозглашения ее результатов или же с помощью известного общественного процесса, действ ующего не только лично, но и собирательно? Сторонники первого взгляда, сводящего все к единоличной нравственной работе, не отвергают, конечно, ни общежития, ни нравственного улучшения его форм, но они полагают, что это есть лишь простое, неизбежное следс твие личных нравственных успехов: каков человек, таково и общество, стоит только каждому понять и раскрыть свою истинную сущность, возбудить в душе своей добрые чувства — и на земле водворится рай. Что без добрых чувств и мыслей не может быть ни личной,

ни общественной нравственности, — это бесспорно. Так же бесспорно и то, что если бы все единичные люди были добры, то таким же было бы и общество. Но думать, что одной наличной добродетели нескольких лучших людей достаточно, чтобы переродить нравственно

всех остальных, — значит переходить в ту область, где младенцы рождаются из розовых кустов и где нищие за неимением хлеба едят сладкие пирожки. Ведь вопрос здесь именно не в том только, достаточно ли нравственных усилий отдельного лица для его совершенст вования, а еще в том, возможно ли одними этими единичными усилиями достигнуть того, чтобы другие люди, никаких нравственных усилий не делающие, начали их делать?

Недостаточность субъективного добра и необходимость его собирательного воплощения слишком очевидно доказывается всем ходом человеческой истории. Я ограничусь только одним наглядным пояснением.

II

В конце Гомеровой «Одиссеи» с видимым сочувствием рассказывается, как этот типичный герой эллинизма, победивший наконец вражду богов и людей и истребивший своих соперников, восстановляет правду и порядок в своем доме. С помощью своего сына он казнит тех

слуг, которые во время его двадцатилетнего безвестного отсутствия, когда он всеми считался умершим, не противились женихам Пенелопы, хозяйничавшим в его доме, и перешли на их сторону:

Залу очистив и все приведя там в обычный порядок,

Выйти оттуда они осужденным рабыням велели,

Собрали их на дворе, меж стеною и житною башней,

Всех, и в безвыходном заперли месте, откуда спасенья

Быть не могло никакого, и сын Одиссеев сказал им:

Честною смертью, развратницы, вы умереть недостойны,

Вы, столь меня и мою благородную мать Пенелопу

Здесь осрамившие, в доме моем с женихами слюбившись.

Кончив, канат корабля черноносого взял он и туго

Так натянул, укрепивши его на колоннах под сводом

Башни, что было ногой до земли им достать невозможно.

Там, как дрозды длиннокрылые или как голуби, в сети

Целою стаей — летя на ночлег свой — попавшие (в тесных

Петлях трепещут они, и ночлег им становится гробом),

Все на канате они, голова с головою, повисли;

Петлями шею стянули у каждой, и смерть их постигла

Скоро: немного подергав ногами, все разом утихли.

Силою вытащен после на двор козовод был

Мелантий: Медью нещадною вырвали ноздри, обрезали уши,

Руки и ноги отсекли ему, и потом, изрубивши

В крохи его, на съедение бросили жадным собакам.

(Одиссея, XXII, 457 — 477, пер. Жуковского)

Одиссей и Телемак не только не были извергами, а напротив, представляют высший идеал гомерической эпохи. Личная их нравственность была безупречна, они были исполнены благочестия, мудрости, справедливости и всех семейных добродетелей. Одиссей, сверх того, несмотря на свое мужество и твердость в бедствиях, имел крайне чувствительное сердце и плакал при всяком удобном случае. Это характерная и весьма замечательная черта, сопровождающая его через всю поэму. Так как я не встречал в литературе особых указаний на эту преобладающую черту гомерического героя, то позволю себе некоторые подробности. Уже при первом своем появлении в «Одиссее» герой ее изображается плачущим:

Он одиноко сидел на утесистом бреге и плакал;

Горем и вздохами душу питая, там дни проводил он,

Взор, помраченный слезами, вперив в пустынное море.

(V, 83 — 84; также 151, 153, 156 — 158)

Целые семь лет,

Рассказывает он сам:

Целые семь лет утратил я там, и текли непрестанно

Слезы мои на одежды, мне данные нимфой бессмертной.

(VII, 259, 260)

Плакал он при мысли о далекой родине и семье, а также при воспоминании о своих собственных подвигах:

Муза внушила певцу возгласить о людях знаменитых

Повесть о храбром Ахилле и мудром царе Одиссее.

Начал великую песнь Демодок, Одиссей же, своею

Сильной рукою широкопурпурную мантию взявши,

Голову ею облек и лицо благородное скрыл в ней.

Слез он своих не хотел показать феакийцам.

(VIII, 73, 75, 88 — 86)

И далее:

Так об ахеянах пел Демодок; несказанно растроган

Был Одиссей, и ресницы его орошались слезами.

Так сокрушенная плачет вдовица над телом супруга,

Павшего в битве упорной у всех впереди перед градом,

Силясь от дня рокового спасти сограждан и семейство.

(531 — 525)

Плачет он, когда узнает от Цирцеи о предстоящем ему, впрочем совершенно благополучном, путешествии в области Аида:

Так говорила богиня, во мне растерзалося сердце;

Горько заплакал я, сидя на ложе; мне стала противна

Жизнь, и на солнечный свет поглядеть не хотел я, и долго

Рвался, и долго, простершись на ложе, рыдал безутешно.

(X, 496 — 499)

Неудивительно, что Одиссей плачет, когда видит тень своей матери (XI, 87), но на него так же трогательно действует и тень самого плохого и беспутного из его дружинников, который

Демоном зла был погублен и силой вина несказанной.

(XI, 61)

Младший из всех на моем корабле, Эльпенор, неотличный

Смелостью в битвах, нещедро умом от богов одаренный,

Спать для прохлады ушел на площадку возвышенной кровли

Дома Цирцеи священного, крепким вином охмеленный.

Шумные сборы товарищей, в путь уже готовых, услышав,

Вдруг он вскочил, и от хмеля забыв, что назад обратиться

Должен был прежде, чтоб с кровли высокой сойти по ступеням,

Прянул спросонья вперед, сорвался и, ударясь затылком

Оземь, сломил позвоночную кость, и душа отлетела

В область Аида.

(X, 552 — 561)

Слезы я пролил, увидя его; состраданье мне душу проникло.

(XI, 55)

Плачет он и при виде Агамемнона:

Так мы, о многом минувшем беседуя, друг подле друга

Грустно сидели, и слезы лилися по нашим ланитам.

(XI, 465 — 466)

Горько плачет Одиссей, очутившись наконец в родной Итаке (XIII, 219 221), и еще сильнее при первом свидании с сыном:

В сердце тогда им обоим проникло желание плача:

Подняли оба пронзительный вопль сокрушенья; как стонет

Сокол иль крутокогтистый орел, у которых охотник

Выкрал еще некрылатых птенцов из родного гнезда их,

Так, заливаясь слезами, рыдали они и стонали

Громко, и в плаче могло б их застать заходящее солнце.

(XVI, 215 — 220)

Прослезился Одиссей и при виде своего старого пса Аргуса:

вкось на него поглядевши, слезу,

от Эвмея

Скрытно, обтер Одиссей…

(XVII, 304 — 305)

Плачет он перед убийством женихов, обнимаясь с божественным свинопасом Эвмеем и богоравным коровником Филотием (XXI, 225 — 227), и также плачет после зверской расправы с двенадцатью служанками и козоводом Мелантием:

Он же дал волю слезам; он рыдал от веселья и скорби,

Всех при свидании милых домашних своих узнавая.

(XVII, 500 — 501)

И две последние песни Одиссея не обходятся, конечно, без обильных слез героя:

…Скорбью великой наполнилась грудь Одиссея;

Плача, приникнул он к сердцу испытанной верной супруги.

(XXIII, 231 — 232)

И далее:

Так Одиссею явился отец, сокрушенный и дряхлый.

Он притаился под грушей, дал волю слезам и, в молчаньи

Стоя, там плакал…

(XXIV, 233 — 235)

Со стороны личной, субъективной чувствительности Одиссей, очевидно, нисколько не уступал самому психически развитому и тонконервному человеку наших дней. Вообще, все нравственные чувства и сердечные движения, доступные нам, были также доступны Гомеровым

героям, и не по отношению только к их ближним в тесном смысле этого слова, т.е. к людям, связанным с ними непосредственною общностью интересов, но также и относительно чужих и далеких: такими были феакийцы для потерпевшего крушение Одиссея, — и, однако,

какие мягко-человечные установляются между ними взаимные отношения! И если при всем том лучшие из героев древности со спокойною совестью совершали такие дела, которые для нас теперь морально невозможны, то это происходило, конечно, не от недостатка у них личной, субъективной нравственности. К добрым человеческим чувствам относительно своих и чужих эти люди во всяком случае были так же способны, как и мы. В чем же тут разница и откуда эта перемена? Почему добродетельные, мудрые и чувствительные люди гоме рической эпохи считали позволительным и похвальным вешать легкомысленных служанок, как дроздов, и крошить недостойных слуг на корм собакам, тогда как ныне такие поступки могут совершаться только маниаками или прирожденными преступниками? Рассуждая отвлеч енно, можно было бы предположить, что у людей той далекой эпохи хотя были добрые душевные чувства и движения, но не было сознательных добрых принципов и правил, а потому и у лучшего человека рядом с тончайшими нравственными аффектами могли беспрепятствен но проявляться порывы дикого зверства, именно по причине простого фактического характера его нравственности, по причине отсутствия формального критерия между должным и недолжным или ясного сознания о различии добра и зла. Но на самом деле такого формальн ого

Скачать:TXTPDF

Оправдание добра Соловьёв читать, Оправдание добра Соловьёв читать бесплатно, Оправдание добра Соловьёв читать онлайн