Владимир Соловьев
Полонский Я.П. (краткий очерк).
Полонский Яков Петрович — один из главных русских поэтов послепушкинской эпохи, родился 6 декабря 1820 г. в Рязани, сын чиновника; учился в местной гимназии, потом в Московском университете, где его товарищами были Фет и С. М. Соловьев. По окончании курса Полонский, в качестве домашнего учителя, провел несколько лет на Кавказе (1846 — 52), где был помощником редактора «Закавказского Вестника» и за границей. В 1857 г. женился, но скоро овдовел; во второй раз в 1866 г. женился на Жозефине Антоновне Рюльман (скульптор-любительница, известная бюстом Тургенева, поставленным в Одессе). По возвращении в Россию он долго служил цензором в комитете иностранной цензуры; с 1896 г. состоит членом совета главного управления по делам печати. В совокупности стихотворений Полонского нет той полной гармонии между вдохновением и размышлением и того убеждения в живой действительности и превосходстве поэтической истины сравнительно с мертвящей рефлексией, каким отличаются, например, Гете, Пушкин, Тютчев. Полонский был очень впечатлителен и к тем движениям новейшей мысли, которые имели антипоэтический характер: во многих его стихотворениях преобладает прозаичность и рассудочность; но там, где он отдается чистому вдохновению мы находим у него образцы сильной и своеобразной поэзии. Типичные стихотворения Полонского имеют ту отличительную черту, что самый процесс вдохновения переход или порыв из обычной материальной и житейской среды в область поэтической истины — остается ощутительным. Обыкновенно в поэтических произведениях дается готовый результат вдохновения, а не самый подъем его, остающийся скрытым, тогда как у Полонского он чувствует иногда в самом звуке его стихов, например:
Всколыхнул морской туман…
В одном из первых по времени стихотворений, Полонским как будто заранее очерчены область и характер его поэзии:
Уже над ельником из вершин колючих
Сияло золото вечерних облаков,
Когда я рвал веслом густую сеть пловучих
Болотных трав и водяных цветов…
От праздной клеветы и злобы черни светской
В тот вечер наконец мы были далеко
И смело ты могла с доверчивостью детской
Себя высказывать свободно и легко.
И голос твой пророческий был сладок,
Так много в нем дрожало тайных слез,
И мне пленительным казался беспорядок
Одежды траурной и светло-русых кос.
Но грудь моя тоской невольною сжималась,
Я в глубину глядел, где тысячи корней
Болотных трав невидимо сплеталось
Подобно тысяче живых зеленых змей.
И мир иной мелькал передо мною,
Не тот прекрасный мир, в котором ты жила…
И жизнь казалась мне суровой глубиною
С поверхностью, которая светла.
«Пленительным беспорядком» отличаются произведения Полонского; есть в них и «траур» по мирскому злу и горю, но голова его музы сияет отражением небесного света; в ее голосе смешиваются тайные слезы переживаемого горя с пророческой сладостью лучших надежд; чувствительная — быть может, даже слишком — к суете и злобе житейской, она стремится уйти от них за «колючие вершины любви» «в золотые облака» и там высказывается свободно и легко с доверчивостью детской. Исходя из противоположности между тем прекрасным и светлым миром, где живет его муза, и той «суровою глубиною» действительной жизни, где сплетаются болотные растения зла своими «змеиными корнями», Полонскому не остается (подобно Фету) при этом дуализме; не отворачиваясь безнадежно от темной действительности, не уходя всецело в мире чисто поэтических ощущений и созерцаний, он находит примирение между этими двумя областями в той идее, которая уже давно носилась в воздухе, но вдохновляла более мыслителей и общественных деятелей, нежели поэтов. У Полонского в самое художественное его настроение входит эта идея совершенствования или прогресса. Хотя он не видит в истории тех определенных положительных идеалов (христианского царства), в которые верил Тютчев, но она не есть для него только «торжище развратной толпы», «буйной от хмеля преступлений»: он слышит в ней «глагол в пустыне вопиющий, неумолкаемо зовущий: о подними свое чело… чтоб жизнь была тебе понятна, иди вперед и не возвратно… туда, где впереди так много сокровищ спрятано у Бога». Та безмятежно блаженная красота, которая открывается поэтическому созерцанию природы, должна будет открыться и в жизни человечества, как конец ее борьбе и тревогам; «верь знаменованью — нет конца стремленью, есть конец страданью!». Бодрое чувство упования на лучшую будущность внушается Полонскому не одними «знамениями» природы, но и историческими переменами (например, стихотворение «На корабле», написанное в 1856 г.). Надежды на спасение «родного корабля» поэт не отделяет от веры в общее всемирное благо. Широкий дух всечеловечности, исключающей национальную вражду, свойствен более или менее всем истинным поэтам; из русских он всех решительнее и сознательнее выражается, а после А. Толстого , у Полонского, особенно в двух стихотворениях, посвященных Шиллеру (1859) и Шекспиру (1864). Не примыкая к радикальным общественным движениям своего времени, Полонский относился к ним с сердечной гуманностью, особенно к жертвам искреннего увлечения (например, стихотворение «Что она мне — не сестра, не любовница»). Вообще, храня лучшие заветы Пушкина, Полонский «пробуждал лирой добрые чувства» и «милость к падшим призывал». — В ранние годы надежды поэта на лучшую будущность для человечества были связаны с его юношескою безотчетной верой во всемогущество науки:
Царство науки не знает предела,
Всюду следы его вечных побед
Миру как новое солнце сияет
Светоч науки и только при нем
Свежим венком.
Но скоро поэт отказался от культа науки, познающий то, что бывает, а не творящей то, что должно быть; его муза внушила ему, что «мир с могущественной ложью и с бессильною любовью» может быть перерожден лишь «иною, вдохновляющею силой» — силой нравственного труда при вере «в Божий суд или в Мессию»:
С той поры, мужая сердцем,
Постигать я стал, о Муза,
Что с тобой без этой веры
Нет законного союза.
Вместе с тем Полонский решительнее прежнего высказывает убеждение, что настоящий источник поэзии есть объективная красота, в которой «сияет Бог» (стихотворение «Царь-Девица»). Лучшие и наиболее типичные из небольших стихотворений Полонского («Зимний путь», «Качка в бурю», «Колокольчик», «Возвращение с Кавказа», «Пришли и стали тени ночи», «Мой костер в тумане светит», «Ночью в колыбель младенца» и другие) отличаются не столько идейным содержанием, сколько силою непосредственного задушевного лиризма. Индивидуальную особенность этого лиризма нельзя определить в понятиях; можно указать только некоторые общие признаки, каковы (кроме упомянутого в начале) соединение изящных образов и звуков с самыми реальными представлениями, затем смелая простота выражений, наконец — передача полусонных, сумеречных, слегка бредовых ощущений. В более крупных произведениях Полонского (за исключением безупречного во всех отношениях «Кузнечика-музыканта») очень слаба архитектура: некоторые из его поэм не достроены, другие загромождены пристройками и надстройками. Пластичности также сравнительно мало в его произведениях. Зато в сильной степени обладают они свойствами музыкальности и живописности, последней — особенно в картинах кавказской жизни (прошлой и настоящей), которые у Полонского гораздо ярче и живее, чем у Пушкина и Лермонтова . Помимо исторических и описательных картин, и собственно лирические стихотворения, вдохновленные Кавказом, насыщенны у Полонского настоящими местными красками (например, «После праздника»). Благородные, но безымянные черкесы старинного романтизма бледнеют перед менее благородными, но зато живыми туземцами у Полонского, вроде татарина Агбара или героического разбойника Тамур-Гассана. Восточные женщины у Пушкина и Лермонтова бесцветны и говорят мертвым литературным языком; у Полонского их речи дышат живою художественною правдой:
Он у каменной башни стоял под стеной,
И я помню: на нем был кафтан дорогой,
И мелькала под красным сукном
Голубая рубашка на нем…
Золотая граната растет под стеной;
Всех плодов не достать никакою рукой;
Всех красивых мужчин для чего
Стала б я привораживать!..
Разлучили, сгубили нас горы, холмы
Эриванские! Вечно холодной зимы
Вечным снегом покрыты они!
… Обо мне
В той стране, милый мой, не забудешь ли ты?
Хотя к кавказской жизни относится и личное признание поэта: «Ты, с которой так много страдания терпеливой я прожил душой» и т. д., но, как итог молодости, он вынес бодрое и ясное чувство духовной свободы:
Душу к битвам житейским готовую
Все, что было обманом, изменою,
Что лежало на мне словно цепь,
Все исчезло из памяти — с пеною
Горных рек, выбегающих в степь.
Это чувство задушевного примирения, отнимающего у «житейских битв» их острый и мрачный характер, осталось у Полонского на всю жизнь и составляет преобладающий тон его поэзии. Очень чувствительный к отрицательной стороне жизни, он не сделался, однако, пессимистом. В самые тяжелые минуты личной и общей скорби для него не закрывались «щели из мрака к свету», и хотя через них иногда виделось «так мало, мало лучей любви над бездной зла», но эти лучи никогда для него не погасали и, отнимая злобность у его сатиры, позволили ему создать оригинальнейшее его произведение: «Кузнечик-музыкант». Чтобы ярче представить сущность жизни, поэты иногда продолжают ее линии в ту или другую сторону. Так, Дант вымотал все человеческое зло в девяти грандиозных кругах своего ада; Полонский, наоборот, стянул и сжал обычное содержание человеческого существования в тесный мирок насекомых. Данту пришлось над мраком своего ада воздвигнуть еще два огромных мира очищающего огня и торжествующего света; Полонский мог вместить очищающий и просветляющий моменты в тот же уголок поля и парка. Пустое существование, в котором все действительно мелко, а все высокое есть иллюзия, — мир человекообразных насекомых или насекомообразных людей — преобразуется и просветляется силою чистой любви и бескорыстной скорби. Этот смысл сосредоточен в заключительной сцене (похороны бабочки), производящей, несмотря на микроскопическую канву всего рассказа, то очищающее душу впечатление, которое Аристотель считал назначением трагедии. К лучшим произведениям Полонского относится «Кассандра» (за исключением двух лишних пояснительных строф — IV и V, ослабляющих впечатление). В больших поэмах Полонского из современной жизни (человечьей и собачьей), вообще говоря, внутреннее значение не соответствует объему. Отдельные места и здесь превосходны, например: описание южной ночи (в поэме «Мими»), в особенности звуковое впечатление моря:
И на отмели песчаны
Точно сыплет жемчугами
Перекатными; и мнится,
Кто-то ходит и боится
Разрыдаться, только точит
Слезы, в чью-то дверь стучится,
То шурша, назад волочит
Возвращается туда же…
В позднейших произведениях Полонского явственно звучит религиозный мотив, если не как положительная уверенность, то как стремление и готовность к вере: «Блажен, кому дано два слуха — кто и церковный слышит звон, и слышит вечный голос Духа». Последнее собрание стихотворений Полонского достойно заканчивается правдивым поэтическим рассказом: «Мечтатель», смысл которого в том, что поэтическая мечта рано умершего героя оказывается чем-то очень реальным. Независимо от стремления к положительной религии, Полонский в своих последних произведениях заглядывает в самые коренные вопросы бытия. Так, его поэтическому сознанию становится ясной тайна времени — та истина, что время не есть создание нового по существу содержания, а только перестановка в разные положения одного и того же существенного смысла жизни, который сам по себе есть вечность (стихотворение «Аллегория», яснее — в стихотворении «То