уже ни философия, ни литература у нас не идут. Даже руки стали тяжелы, как лопаты, и виснут. Борис предлагает:
– Нет, разговаривать – много сил уходит. Давай молчать и с пользой думать. Например, стихи писать. В уме.
Я вздрагиваю – он может сейчас писать стихи? Сень смерти, но и сень какого же упорного таланта над его жёлтым лобиком![112]
Так мы молчим и руками накладываем глину. Всё дождь… Но нас не только не снимают с карьера, а приходит Матронина, огненно меча взоры (тёмной накидкой закрыта её красная голова), с обрыва руками показывает бригадиру в разные концы карьера. До нас доходит: сегодня не снимут бригаду в конце смены в два часа дня, а будут держать на карьере, пока норму не выполним. Тогда и обед и ужин.
В Москве стройка стоит без кирпичей…
Но Матронина уходит, а дождь усиливается. Собираются светло-рыжие лужи всюду на глине и в вагонетке у нас. Изрыжели голенища наших сапог, во многих рыжих пятнах наши шинели. Руки окоченели от холодной глины, уже и ими мы ничего не можем забросить в вагонетку. Тогда мы оставляем это безполезное занятие, взлезаем повыше на травку, садимся там, нагибаем головы, натягиваем на затылки воротники шинелей.
Со стороны – два рыжеватых камня на поле.
Где-то учатся ровесники наши в Сорбоннах и Оксфордах, играют в теннис на своём просторном досуге, спорят о мировых проблемах в студенческих кафе. Они уже печатаются, выставляют картины. Выворачиваются, как по-новому исказить окружающий, недостаточно оригинальный мир. Они сердятся на классиков, что те исчерпали сюжеты и темы. Они сердятся на свои правительства и своих реакционеров, не желающих понять и перенять передовой советский опыт. Они наговаривают интервью в микрофоны радиорепортёров, прислушиваясь к своему голосу, кокетливо поясняют, что они хотели сказать в своей последней или первой книге. Очень уверенно судят они обо всём на свете, но особенно – о процветании и высшей справедливости нашей страны. Только когда-нибудь к старости, составляя энциклопедии, они с удивлением не найдут достойных русских имён на наши буквы, на все наши буквы…
Барабанит дождь по затылкам, озноб ползёт по мокрой спине.
Мы оглядываемся. Недогруженные и опрокинутые вагонетки. Все ушли. Никого на всём карьере, и на всём поле за зоной никого. В серой завесе – заветная деревенька, и петухи все спрятались в сухое место.
Мы берём лопаты, чтоб их не стащили, – они записаны за нами, и, волоча их как тачки тяжёлые за собой, идём в обход матронинского завода – под навес, где вокруг гофманских печей, обжигающих кирпич, вьются пустынные галереи. Здесь сквозит, холодно, но сухо. Мы утыкаемся в пыль под кирпичный свод, сидим.
Недалеко от нас свалена большая куча угля. Двое зэков копаются в ней, оживлённо ищут что-то. Когда находят – пробуют на зуб, кладут в мешок. Потом садятся и едят по такому серо-чёрному куску.
– Что это вы едите, ребята?
– Это – морская глина. Врач – не запрещает. Она без пользы и без вреда. А килограмм в день к пайке поджуёшь – и вроде нарубался. Ищите, тут среди угля много…
…Так и до вечера карьер не выполняет нормы. Матронина велит оставить нас и на ночь. Но – гаснет всюду электричество, зона остаётся без освещения, и зовут на вахту всех. Велят взяться под руки и с усиленным конвоем, лаем псов и бранью ведут в жилую зону. Всё черно. Мы идём, не видя, где жидко, где твёрдо, всё меся подряд, оступаясь и дёргая друг друга.
И в жилой зоне темно – только адским красноватым огнём горит из-под плиты «индивидуальной варки». И в столовой – две керосиновые лампы около раздачи, ни лозунга не перечесть, ни увидеть в миске двойной порции крапивной баланды, хлещешь её губами на ощупь.
И завтра так будет, и каждый день: шесть вагонеток рыжей глины – три черпака чёрной баланды. Кажется, мы слабели и в тюрьме, но здесь – гораздо быстрей. В голове уже как будто подзванивает. Подходит та приятная слабость, когда уступить легче, чем биться.
А в бараках – и вовсе тьма. Мы лежим во всём мокром на всём голом, и кажется: ничего не снимать будет теплей, как компресс.
Раскрытые глаза – к чёрному потолку, к чёрному небу.
Господи, Господи! Под снарядами и под бомбами я просил Тебя сохранить мне жизнь. А теперь прошу Тебя – пошли мне смерть…
Глава 7
Туземный быт
Примеры лагерных работ. – Приёмы лесоповала. – «Сухой расстрел». – Тяжело ли было в «Мёртвом доме»? – Норма у декабристов и у Шаламова. – Лесоповал при прожекторах. – Работа ниже 50°. – Подпродукты лагерного питания. – Котловка. – Лучше кашки не доложь… – На развод бегом. – Питание на дореволюционной каторге. – А колхозники завидуют зэкам… – При хозрасчёте. – Как одевают туземцев Архипелага. – Как обувают. – Лагерные лица крупным планом. – Барак и вместо барака. – Когда жилое помещение необитаемо. – Насекомые. – Бригадный хлеб под конвоем. – Непостоянство жизни: этапы, перетасовки, обыски. – Член бригады. Неотдельность. – Начало нового лагеря зимой.
Снижение человека до животного. – Что есть Голод. – Доходяги. – Виды умираний. – Зачем вспоминать? – Доходяга-теоретик. – Доходяжество – не крестьянский путь?
Как я пишу эту книгу, чувства и обстоятельства. – Лучшие книги у нас не известны вовремя. – Соотношение опытов Шаламова и моего. – Расхождение по санчасти. – Лагерная санчасть – звено угнетения. – Врач и посадка в карцер. – Врач и несчастный случай на производстве. – Комиссовки. – Санчасть и мостырки. – Ограниченность группы «В» и пути обхода. – Убогость лагерных больничек. – А как было при Достоевском? – Санчасть и лагерное питание. – Санчасть и труд – не противопоставление. – У Ивана Денисовича нет другого выхода как трудиться. – Отдыхательный пункт и несправедливости. – Виды мостырок. – Актировка инвалидов. – Миллионные воры выкупаются. – Пятьдесят Восьмую не актируют.
Смерть как вид освобождения. – По скольку умирали. – Как обрабатывают мертвецов. – Похороны без гроба и без белья. – Кенгирское уничтоженное кладбище. – Сожжение лагерных дел.
Из песка верёвки вить. – Всё для себя. – Лагерная дружба. – Лагерная жена. – И родная на свидании. – Лагерные бабы, указницы. – Настя Гуркина и иностранные чемоданы. – Бухгалтер Шитарев. – Сроки за хлебные карточки.
Рассказать о внешней однообразной туземной жизни Архипелага – кажется, легче и доступней всего. А и труднее вместе. Как о всяком быте, надо рассказать от утра и до следующего утра, от зимы и до зимы, от рождения (приезда в первый лагерь) и до смерти (смерти). И сразу обо всех, обо всех островах и островках.
Никто этого не обнимет, конечно, а целые тома читать, пожалуй, будет скучно.
А состоит жизнь туземцев из работы, работы, работы; из голода, холода и хитрости. Работа эта, кто не сумел оттолкнуть других и пристроиться на мягоньком, – работа эта общая, та самая, которая из земли воздвигает социализм, а нас загоняет в землю.
Видов этих общих работ не перечесть, не перебрать, языком не перекидать. Тачку катать («машина ОСО, две ручки, одно колесо»). Носилки таскать. Кирпичи разгружать голыми руками (покров кожи быстро снимается с пальцев). Таскать кирпичи на себе «козой» (заспинными носилками). Ломать из карьеров камень и уголь, брать глину и песок. Золотоносной породы накайлить шесть кубиков да отвезти на бутару. Да просто землю грызть (кремнистый грунт, да зимой; на дороге Тайшет – Абакан при 40° мороза – киркой и лопатой взять 4 кубометра). Уголёк рубить под землёю. Там же и рудишки – свинцовую, медную. Ещё можно – медную руду молоть (сладкий привкус во рту, из носа течёт водичка). Можно креозотом пропитывать шпалы (и всё тело своё). Тоннели можно рубить для дорог. Пути подсыпать. Можно по пояс в грязи вынимать торф из болота. Можно плавить руды. Можно лить металл. Можно кочки на мокрых лугах выкашивать (а ходить по полголени в воде). Можно конюхом, возчиком быть (да из лошадиной торбы себе в котелок овёс перекладывать, а она-то казённая, травяной мешок, выдюжит небось, однако и подохни). Да вообще на сельхозах можно править всю крестьянскую работу (и лучше этой работы нет: что-нибудь из земли да выдернешь).
Но всем отец – наш русский лес со стволами истинно золотыми (из них золотцо́ добывается). Но старше всех работ Архипелага – лесоповал. Он всех зовёт, он всех поместит, и даже не закрыт для инвалидов (безруких звеном по три человека посылают утаптывать полуметровый снег). Снег – по грудь. Ты – лесоруб. Сперва ты собой утопчешь его около ствола. Свалишь ствол. Потом, едва проталкиваясь по снегу, обрубишь все ветки (ещё их надо тискать в снегу и топором до них добираться). Всё в том же рыхлом снегу волоча, все ветки ты снесёшь в кучи и в кучах сожжёшь (а они дымят, не горят). Теперь лесину распилишь на размеры и соштабелюешь. И норма тебе на брата в день – пять кубометров, а на двоих – десять. (В Буреполоме – семь кубов, но толстые кряжи надо было ещё колоть на плахи.) Уже руки твои не поднимают топора, уже ноги твои не переходят.
В годы войны (при военном питании) звали лагерники три недели лесоповала – сухим расстрелом.
Этот лес, эту красу земли, воспетую в стихах и в прозе, ты возненавидишь! Ты с дрожью отвращения будешь входить под сосновые и берёзовые своды! Ты ещё потом десятилетиями, чуть закрыв глаза, будешь видеть те еловые и осиновые кряжи, которые сотни метров волок на себе до вагона, утопая в снегу, и падал, и цеплялся, боясь упустить, не надеясь потом поднять из снежного месива.
Каторжные работы в дореволюционной России десятилетиями ограничивались Урочным Положением 1869 года, изданным для вольных. При назначении на работу учитывались: физические силы рабочего и степень навыка (да разве в это можно теперь поверить?!). Рабочий день устанавливался зимой 7 часов (!), летом – 12,5. На Акатуйской лютой каторге (П. Ф. Якубович, 1890-е годы) рабочие уроки были легко выполнимы для всех, кроме него. Их летний рабочий день там составлял с ходьбою вместе – 8 часов, с октября – 7, а зимой – только 6. (Это ещё до всякой борьбы за всеобщий восьмичасовой день!) Что до омской каторги Достоевского, то там вообще бездельничали, как легко установит всякий читатель. Работа у них шла в охотку, впритруску, и начальство даже одевало их в белые полотняные куртки и панталоны! – ну куда ж дальше? У нас в лагере