равны, что классовая борьба как бы прекращается с момента вынесения приговора, после чего классовый враг начинает исправляться»[136].
Если это всё вместе собрать, то вот: брать вас можно ни за что, исправлять вас безцельно, в лагере определим вам положение униженное и доймём вас там классовой борьбой.
Но как же это понять – в лагере да ещё классовая борьба? Ведь действительно, вроде – все арестанты равны. Нет, не спешите, это представление буржуазное! Для того-то и отобрали у политической Статьи право содержаться отдельно от уголовников, чтоб теперь этих уголовников да ей же на шею! (Это те изобретали люди, кто в царских тюрьмах поняли силу возможного политического объединения, политического протеста и опасность её для режима.)
Да вот Ида Авербах тут как тут, она же нам и разъяснит. «Работа по политическому воспитанию и перевоспитанию начинается с классового расслоения заключённых», «опереться на наиболее социально-близкие пролетариату слои»[137] (а какие ж это – близкие? да «бывшие рабочие», то есть воры, вот их-то и натравить на Пятьдесят Восьмую!)… «перевоспитание невозможно без разжигания политических страстей».
Так что когда жизнь нашу полностью отдавали во власть воров, – то не был произвол ленивых начальников на глухих лагучастках, то была высокая Теория!
«Классово-дифференцированный подход к режиму… непрерывное административное воздействие на классово-враждебные элементы» – да влача свой безконечный срок, в изорванной телогрейке и с головой потупленной – вы хоть можете себе это вообразить? – непрерывное административное воздействие на вас?!
Всё в той же замечательной книге мы читаем даже перечень приёмов, как создать Пятьдесят Восьмой невыносимые условия в лагере. Тут не только сокращать ей свидания, передачи, переписку, право жалобы, право передвижения внутри (!) лагеря. Тут и создавать из классово-чуждых отдельные бригады, ставить их в более трудные условия (от себя поясню: обманывать их при замере выполненных работ), а когда они не выполнят норму – объявить это вылазкой классового врага. (Вот и колымские расстрелы целыми бригадами.) Тут и частные творческие советы: кулаков и подкулачников (то есть лучших сидящих в лагере крестьян, во сне видящих крестьянскую работу) – не посылать на сельхозработы! Тут и: высококвалифицированному классово-враждебному элементу (то есть инженерам) не доверять никакой ответственной работы «без предварительной проверки». (Но кто в лагере настолько квалифицирован, чтобы проверить инженеров? очевидно, воровская лёгкая кавалерия от КВЧ, нечто вроде хунвейбинов.) Этот совет трудновыполним на каналах: ведь шлюзы сами не проектируются, трасса сама не ложится, тогда Авербах просто умоляет: пусть хоть шесть месяцев после прибытия в лагерь специалисты проводят на общих! (А для смерти больше не нужно.) Мол, тогда, живя не в интеллигентском привилегированном бараке, «он испытывает воздействие коллектива», «контрреволюционеры видят, что массы против них и презирают их».
И как удобно, владея классовой идеологией, выворачивать всё происходящее. Кто-то устраивает «бывших» и интеллигентов на придурочьи посты? – значит, тем самым он «посылает на самую тяжёлую работу лагерников из среды трудящихся». Если в каптёрке работает бывший офицер и обмундирования не хватает – значит, он «сознательно отказывает». Если кто-то сказал рекордистам: «остальные за вами не угонятся» – значит, он классовый враг! Если вор напился, или бежал, или украл, – разъясняют ему, что это не он виноват, что это классовый враг его напоил, или подучил бежать, или подучил украсть (интеллигент подучил вора украсть! – это совершенно серьёзно пишется в 1936 году). А если сам «чуждый элемент даёт хорошие производственные показатели», – это он «делает в целях маскировки»!
Круг замкнут. Работай или не работай, люби нас или не люби – мы тебя ненавидим и воровскими руками уничтожим!
И вздыхает Пётр Николаевич Птицын (посидевший по 58-й): «А ведь настоящие преступники не способны к подлинному труду. Именно неповинный человек отдаёт себя полностью, до последнего вздоха. Вот драма: враг народа – друг народа».
Но – не угодна жертва твоя.
«Неповинный человек»! – вот главное ощущение того эрзаца политических, который нагнали в лагеря. Вероятно, это небывалое событие в мировой истории тюрем: когда миллионы арестантов сознают, что они – правы, все правы и никто не виновен. (С Достоевским сидел на каторге один невинный!)
Однако эти толпы случайных людей, согнанные за проволоку не по закономерности убеждений, а швырком судьбы, отнюдь не укреплялись сознанием своей правоты – оно, может быть, гуще угнетало их нелепостью положения. Больше держась за свой прежний быт, чем за какие-либо убеждения, они отнюдь не проявляли готовности к жертве, ни единства, ни боевого духа. Они ещё в тюрьмах целыми камерами доставались на расправу двум-трём сопливым блатным. Они в лагерях уже вовсе были подорваны, они готовы были только гнуться под палкой нарядчика и блатного, под кулаком бригадира, они оставались способны только усвоить лагерную философию (разъединённость, каждый за себя и взаимный обман) и лагерный язык.
Попав в общий лагерь в 1938, с удивлением смотрела Е. Олицкая глазами социалистки, знавшей Соловки и изоляторы, на эту Пятьдесят Восьмую. Когда-то, на её памяти, политические всем делились, а сейчас каждый жил и жевал за себя и даже «политические» торговали вещами и пайками!..
Политическая шпана – вот как назвала их (нас) Анна Скрипникова. Ей самой ещё в 1925 достался этот урок: она пожаловалась следователю, что её однокамерниц начальник Лубянки таскает за волосы. Следователь рассмеялся и спросил: «А вас тоже таскает?» – «Нет, но моих товарищей!» И тогда он внушительно воскликнул: «Ах, как страшно, что вы протестуете! Оставьте эти русские интеллигентские никчемные замашки! Они устарели. Заботьтесь только о себе! – иначе вам плохо придётся».
А это ж и есть блатной принцип: тебя не гребут – не подмахивай! Лубянский следователь 1925 года уже имел философию блатного!
Так на вопрос, дикий уху образованной публики: «может ли политический украсть?» – мы встречно удивимся: «а почему бы нет?»
«А может ли он донести?» – «А чем он хуже других?»
И когда по поводу «Ивана Денисовича» мне наивно возражают: как это у вас политические выражаются блатными словами? – я отвечаю: а если на Архипелаге другого языка нет? Разве политическая шпана может противопоставить уголовной шпане свой язык?
Им же и втолковывают, что они – уголовные, самые тяжкие из уголовных, а не уголовных у нас и в тюрьму не сажают!
Перешибли хребет Пятьдесят Восьмой – и политических нет. Влитых в свинское пойло Архипелага, их гнали умереть на работе и кричали им в уши лагерную ложь, что каждый каждому враг!
Ещё говорит пословица: возьмёт голод – появится голос. Но у нас, но у наших туземцев – не появлялся. Даже от голода.
А ведь как мало, как мало им надо было, чтобы спастись! Только: не дорожить жизнью, уже всё равно потерянной, и – сплотиться.
Это удавалось иногда цельным иностранным группам, например японцам. В 1947 году на Ревучий, штрафной лагпункт Красноярских лагерей, привезли около сорока японских офицеров, так называемых «военных преступников» (хотя в чём они провинились перед нами – придумать нельзя). Стояли сильные морозы. Лесоповальная работа, непосильная даже для русских. Отрицаловка[138] быстро раздела кое-кого из них, несколько раз упёрла у них весь лоток с хлебом. Японцы в недоумении ожидали вмешательства начальства, но начальство, конечно, и внимания не обращало. Тогда их бригадир полковник Кондо с двумя офицерами, старшими по званию, вошёл вечером в кабинет начальника лагпункта и предупредил (русским языком они прекрасно владели), что если произвол с ними не прекратится, то завтра на заре двое офицеров, изъявивших желание, сделают харакири. И это – только начало. Начальник лагпункта (дубина Егоров, бывший комиссар полка) сразу смекнул, что на этом можно погореть. Двое суток японскую бригаду не выводили на работу, нормально кормили, потом увезли со штрафного.
Как же мало нужно для борьбы и победы – только жизнью не дорожить? жизнью-то, всё равно уже пропащей.
Но, постоянно перемешивая с блатными и бытовиками, нашу Пятьдесят Восьмую никогда не оставляли одну, – чтоб не посмотрели друг другу в глаза и не осознали бы вдруг – кто мы. А те светлые головы, горячие уста и твёрдые сердца, кто мог бы стать тюремными и лагерными вожаками, – тех давно по спецпометкам на делах – отделили, заткнули кляпами рты, спрятали в специзоляторах, расстреляли в подвалах.
* * *
Однако по важной особенности жизни, замеченной ещё в учении Дао, мы должны ожидать, что когда не стало политических – тогда-то они и появились.
Я рискну теперь высказать, что в советское время истинно политические не только были, но:
1) их было больше, чем в царское время, и
2) они проявили стойкость и мужество большие, чем прежние революционеры.
Это покажется в противоречии с предыдущим, но – нет. Политические в царской России были в очень выгодном положении, очень на виду – с мгновенными отголосками в обществе и прессе. Мы уже видели (Часть Первая, глава 12), что в Советской России социалистам пришлось несравнимо трудней.
Да не одни ж социалисты были теперь политические. Только сплеснутые ушатами в пятнадцатимиллионный уголовный океан, они невидимы и неслышимы были нам. Они были – немы. Немее всех остальных. Рыбы – их образ.
Рыбы, символ древних христиан. И христиане же – их главный отряд. Корявые, малограмотные, не умеющие сказать речь с трибуны, ни составить подпольного воззвания (да им по вере это и не нужно), они шли в лагеря на мучение и смерть – только чтоб не отказаться от веры! Они хорошо знали, за что сидят, и были неколебимы в своих убеждениях! Они единственные, может быть, к кому совсем не пристала лагерная философия и даже язык. Это ли не политические? Нет уж, их шпаной не назовёшь.
И женщин среди них – особенно много. Говорит Дао: когда рушится вера – тогда-то и есть подлинно верующие. За просвещённым зубоскальством над православными батюшками, мяуканьем комсомольцев в пасхальную ночь и свистом блатных на пересылках – мы проглядели, что у грешной православной Церкви выросли всё-таки дочери, достойные первых веков христианства, – сёстры тех, кого бросали на арены ко львам.
Христиан было множество, этапы и могильники, этапы и могильники, – кто сочтёт эти миллионы? Они погибли безвестно, освещая, как свеча, только в самой близи от себя. Это были лучшие христиане России. Худшие все – дрогнули, отреклись или перетаились.
Так это ли – не больше? Разве когда-нибудь царская Россия знала столько политических? Она и считать не умела в десятках тысяч.
Но так чисто, так без свидетелей сработано удушение, что редко выплывет нам рассказ об одном или другом.
Архиерей Преображенский (лицо Толстого, седая борода). Тюрьма-ссылка-лагерь, тюрьма-ссылка-лагерь (Большой Пасьянс). После такого многолетнего изнурения в 1943 вызван на Лубянку (по дороге блатные сняли с него камилавку). Предложено ему – войти в Синод.