37-го года. Как долго это тянулось! И сколько это было миллионов! Но ни ухом ни рылом не вёл будущий набор 37-го года, они находили всё это нормальным. В каких выражениях они обсуждали это друг с другом, мы не знаем, а П. П. Постышев (эмиссар Сталина при Украинском ЦК), не ведая, что и сам обречён на то же, выражался так:
в 1931 на совещании работников юстиции: «…сохраняя во всей суровости и жестокости нашу карательную политику в отношении классового врага и деклассированных выходцев» (эти выходцы деклассированные чего стоят! кого нельзя загнать под «деклассированного выходца»?);
в 1932: «Понятно, что… проведя их через горнило раскулачивания… мы ни в коем случае не должны забывать, что этот вчерашний кулак морально не разоружился…»;
и ещё как то: «Ни в коем случае не притуплять остриё карательной политики!»
А остриё-то какое острое, Павел Петрович! А горнило-то какое горячее!
Р. М. Гер объясняет так: «Пока аресты касались людей, мне не знакомых или малоизвестных, у меня и моих знакомых не возникало сомнения в обоснованности (!) этих арестов. Но когда были арестованы близкие мне люди и я сама, и встретилась в заключении с десятками преданнейших коммунистов, то…»
Одним словом, они оставались спокойны, пока сажали общество. «Вскипел их разум возмущённый», когда стали сажать их сообщество. Сталин нарушил табу, которое казалось твёрдо установленным, и потому так весело было жить.
Конечно ошеломишься! Конечно диковато было это воспринять! В камерах спрашивали вгоряче:
– Товарищи! Не знаете? – чей переворот? Кто захватил власть в городе?
И долго ещё потом, убедясь в безповоротности, вздыхали и стонали: «Был бы жив Ильич – никогда б этого не было!»
(А чего этого? Разве не это же было раньше с другими? – см. Часть Первую, главы 8, 9.)
Но всё же – государственные люди! просвещённые марксисты! теоретические умы! – как же они справились с этим испытанием? как же они переработали и осмыслили заранее не разжёванное, в газетах не разъяснённое историческое событие? (А исторические события и всегда налетают внезапно.)
Годами грубо натасканные по поддельному следу, вот какие давали они объяснения, поражающие глубиной:
1) это – очень ловкая работа иностранных разведок;
2) это – вредительство огромного масштаба! в НКВД засели вредители! (смешанный вариант: в НКВД засели немецкие разведчики);
3) это – затея местных энкаведистов;
И во всех трёх случаях: мы сами виноваты в потере бдительности! Сталин ничего не знает! Сталин не знает об этих арестах!! Вот он узнает – он всех их разгромит, а нас освободит!!
4) в рядах партии действительно страшная измена (а почему??), и во всей стране кишат враги, и большинство здесь посажены правильно, это уже не коммунисты, это контрюги, и надо в камере остерегаться, не надо при них разговаривать. Только я посажен совершенно невинно. Ну, может быть, ещё и ты. (К этому варианту примыкал и Механошин, бывший член Реввоенсовета. То есть выпусти его, дай волю – скольких бы он сажал!);
5) эти репрессии – историческая необходимость развития нашего общества. (Так говорили немногие из теоретиков, не потерявшие владение собой, например профессор из Плехановского института народного хозяйства. Объяснение-то верное, и можно было бы восхититься, как он это правильно и быстро понял, – да закономерности-то самой никто из них не объяснил, а только в дуделку из постоянного набора: «историческая необходимость развития»; на что угодно так непонятно говори – и всегда будешь прав.)
И во всех пяти вариантах никто, конечно, не обвинял Сталина – он оставался незатменным солнцем!
На фоне этих изумительных объяснений психологически очень возможным кажется и то, которое приписывает своим персонажам Нароков (Марченко) в «Мнимых величинах»: что все эти посадки есть просто спектакль, проверка верных сталинцев. Надо делать всё, что от тебя требуют, и кто будет подписывать всё и не озлится – тот будет потом сильно возвышен.
И если вдруг кто-нибудь из старых партийцев, например Александр Иванович Якшевич, белорусский цензор, хрипел в углу камеры, что Сталин – никакая не правая рука Ленина, а – собака, и пока он не подохнет – добра не будет, – на такого ортодоксы бросались с кулаками, на такого спешили донести своему следователю!
Вообразить себе нельзя благомысла, который на минуту бы ёкнул в мечте о смерти Сталина.
Вот на каком уровне пытливой мысли застал 1937 год благонамеренных ортодоксов! И как же оставалось им настраиваться перед судом? Очевидно, как Парсонс в «1984» у Оруэлла: «Разве партия может арестовать невиновного? Я на суде скажу им: спасибо, что вы спасли меня, пока ещё можно было спасти!»
И какой же выход они для себя нашли? Какое же действенное решение подсказала им их революционная теория? Их решение стоит всех их объяснений! Вот оно.
Чем больше посадят – тем скорее вверху поймут ошибку! А поэтому – стараться как можно больше называть фамилий! Как можно больше давать фантастических показаний на невиновных! всю партию не арестуют!
(А Сталину всю и не нужно было, ему только головку и долго-стажников.)
Как среди членов всех российских партий коммунисты оказались первыми, кто стал давать ложные на себя показания[144], – так им первым же, безусловно, принадлежит и это карусельное открытие: называть побольше фамилий! Такого ещё русские революционеры не слышали!
Проявлялась ли в этой теории куцость их предвидения? убогость мышления? Мне сердцем чуется, что – нет, что здесь был у них – испуг. А теория эта – лишь подручная маскировка прикрыть свою слабость. Ведь назывались они (уже давно незаконно) революционерами, а глянув в себя, содрогнулись: оказалось, что они не могут выстоять. Эта «теория» освобождала их от необходимости бороться со следователем.
Хотя б то́ было понять им, что эту чистку партии Сталин необходимо должен провести, чтобы снизить партию по сравнению с собой.
Конечно, они не держали в памяти, как совсем недавно сами помогали Сталину громить оппозиции, да даже и самих себя. Ведь Сталин давал своим слабовольным жертвам возможность рискнуть, возможность восстать, эта игра была для него не без удовольствия. Для ареста каждого члена ЦК требовалась санкция всех остальных! – так придумал игривец-тигр. И пока шли пусто-деловые пленумы, совещания, по рядам передавалась бумага, где безлично указывалось: поступил материал, компрометирующий такого-то; и предлагалось поставить согласие (или несогласие!..) на исключение его из ЦК. (И ещё кто-нибудь наблюдал, долго ли читающий задерживает бумагу.) И все – ставили визу. Так Центральный Комитет ВКП(б) расстрелял сам себя. (Да Сталин ещё раньше угадал и проверил их слабость: раз верхушка партии приняла как должное высокие зарплаты, тайное снабжение, закрытые санатории – она уже в капкане, ей уже не воспрять.) А кто было «спецприсутствие», судившее Тухачевского-Якира? Блюхер! Шапошников! Алкснис!
И уж тем более забыли они (да не читали никогда) такую давнь, как послание патриарха Тихона Совету Народных Комиссаров 26 октября 1918 года. Взывая о пощаде и освобождении невинных, предупредил их твёрдый патриарх: «Взыщется от вас всякая кровь праведная, вами проливаемая (Лука, 11:51), и от меча погибнете сами вы, взявшие меч (Матфей, 26:52)». Но тогда это казалось смешно, невозможно! Где было им тогда представить, что История всё-таки знает иногда возмездие, какую-то сладострастную позднюю справедливость, но странные выбирает для неё формы и неожиданных исполнителей.
И если на молодого Тухачевского, когда он победно возвращался с подавления разорённых тамбовских крестьян, не нашлось на вокзале ещё одной Маруси Спиридоновой, чтоб уложить его пулею в лоб, – это сделал недоучившийся грузинский семинарист через 16 лет.
И если проклятья женщин и детей, расстрелянных крымской весной 1921 года, как рассказал нам Волошин, не могли прорезать грудь Бела Куна, – это сделал его товарищ по III Интернационалу.
И Петерса, Лациса, Берзина, Агранова, Прокофьева, Балицкого, Артузова, Чудновского, Дыбенко, Уборевича, Бубнова, Алафузо, Алксниса, Аронштама, Геккера, Гиттиса, Егорова, Жлобу, Ковтюха, Корка, Кутякова, Примакова, Путну, Ю. Саблина, Фельдмана, Р. Эйдемана; и Уншлихта, Енукидзе, Невского, Нахамкиса, Ломова, Кактыня, Косиора, Рудзутака, Гикало, Голодеда, Белобородова, Пятакова и Зиновьева – всех их покарал маленький рыжий мясник, а нам пришлось бы о некоторых терпеливо искать, к чему приложили они руку и подпись за пятнадцать и двадцать лет перед тем.
Бороться? Бороться из них не пробовал никто. Если скажут, что трудно было бороться в ежовских камерах, – то почему не открыли борьбы хоть на день раньше своего ареста? Неужели не видно было, куда течёт? Значит, вся молитва была: пронеси мимо! Почему малодушно кончил с собой Орджоникидзе? (А если убит – то почему дождался?) Почему не боролась верная подруга Ленина Крупская? Почему ни разу не выступила она с публичным разоблачением, как старый рабочий в ростовских Ленмастерских (в 1932–33)? Неужели уж так боялась за свою старушечью жизнь? Члены первого Иваново-Вознесенского Совдепа 1905 года – Алалыкин, Спиридонов, – почему они теперь подписывали позорные обвинения на себя? А председатель того Совдепа Шубин более того подписал, что никакого Совдепа в 1905 году в Иваново-Вознесенске и не было? Как же можно так наплевать на всю свою жизнь?
Сами благомыслы, вспоминая теперь 37-й год, стонут о несправедливости, об ужасах – никто не упомянет о возможностях борьбы, которые физически были у них – и не использованы никем. Да уж они и никогда не объяснят. И время тех аргументов ушло.
Всей твёрдости посаженных правоверных хватало лишь для разрушения традиций политических заключённых. Они чуждались инакомыслящих однокамерников, таились от них, шептались об ужасах следствия так, чтобы не слышали безпартийные или эсеры, – «не давать им материала против партии!»
Евгения Гольцман в Казанской тюрьме (1938) противилась перестукиванию между камерами: как коммунистка она не согласна нарушать советские законы! Когда же приносили газету – настаивала Гольцман, чтобы сокамерницы читали её не поверхностно, а подробно!
Мемуары Е. Гинзбург в тюремной их части дают сокровенные свидетельства о наборе 1937 года. Вот твердолобая Юлия Анненкова требует от камеры: «Не смейте потешаться над надзирателем! Он представляет здесь советскую власть!» (А? Всё перевернулось! Эту сцену покажите в сказочную гляделку буйным революционеркам в царской тюрьме!) Или комсомолка Катя Широкова спрашивает у Гинзбург в шмональном помещении: вон та немецкая коммунистка спрятала золото в волосы, но тюрьма-то наша, советская, – так не надо ли донести надзирательнице?!
А Екатерина Олицкая, ехавшая на Колыму в том же самом 7-м вагоне, где и Гинзбург (этот вагон почти сплошь состоял из одних коммунисток), дополняет её сочные воспоминания двумя разительными подробностями.
У кого были деньги, дали на покупку зелёного лука, а получить тот лук в вагон пришлось Олицкой. С её старореволюционными традициями ей и в голову не пришло ничего другого, как делить на 40 человек. Но тотчас же её одёрнули: «Делить на тех, кто деньги давал! Мы не можем кормить