начальства: не натруживать рук (о битьё) и глотки, не вникать в подробности и даже в зону не являться. И для самого угнетения так было гораздо лучше: блатные осуществляли его более нагло, более зверски и совершенно не боясь никакой ответственности перед законом.
Но и там, где воров не ставили властью, им всё по той же классовой теории поблажали довольно. Если блатари выходили за зону – это была наибольшая жертва, о которой можно было их просить. На производстве они могли сколько угодно лежать, курить, рассказывать свои блатные сказки (о победах, о побегах, о геройстве) и греться летом на солнышке, а зимою у костра. Их костров конвой никогда не трогал, костры Пятьдесят Восьмой разбрасывал и затаптывал. А кубики (леса, земли, угля) потом приписывались им от Пятьдесят же Восьмой. И ещё даже возят блатных на слёты ударников и вообще слёты рецидивистов (Дмитлаг, Беломорканал).
Привычку жить за счёт чужого кубажа вор сохраняет и после освобождения, хотя на первый взгляд это и противоречит его врастанию в социализм. В 1951 на Оймяконе (Усть-Нера) освободился вор Крохалёв и поступил забойщиком на ту же шахту. Он и молотка в руки не брал, горный же мастер начислял ему рекордную выработку за счёт заключённых. Крохалёв получал в месяц 8–9 тысяч, на тысячу приносил заключённым пожрать, те были и этому очень рады и молчали. Бригадир заключённый Милючихин попробовал в 1953 этот порядок сломать. Вольные воры его порезали, его же обвинили в грабеже, он был судим и обновил свои 20 лет.
Это примечание да не будет понято в поправку марксистского положения, что люмпен – не собственник. Конечно не собственник! На свои 8 тысяч Крохалёв же не строил особняка: он их проигрывал в карты, пропивал и тратил на баб.
Одна блатнячка, Береговая, попала в славные летописи Волгоканала. Она была бичом в каждом домзаке, куда её сажали, хулиганила в каждом отделении милиции. Если когда по капризу и работала, то всё сделанное уничтожала. С ожерельем судимостей её прислали в июле 1933 в Дмитлаг. Дальше идёт глава легенд: она пошла в «Индию» и с удивлением (только вот это удивление и достоверно) не услышала там мата и не увидела картёжной игры. Ей будто бы объяснили, что блатные тут увлекаются трудом. И она «сразу же» пошла на земляные работы и даже стала «хорошо» работать (читай: записывали ей чужие кубики). Дальше идёт глава истины: в октябре (когда стало холодно) пошла к врачу и без болезни попросила (с ножом в рукаве?) несколько дней отгулять. Врач охотно (! – у него ж всегда много вакансий для больных) согласился. А нарядчицей была старая подружка Береговой – Полякова, и уже от себя добавила ей две недели пофилонить, ставя ей ложные выходы (то есть кубики на неё вычитывались опять-таки с работяг). И вот тут-то, заглядевшись на завидную жизнь нарядчицы, Береговая тоже захотела ссучиться. В тот день, когда Полякова разбудила её идти на развод, Береговая заявила, что не пойдёт копать землю, пока не разоблачит махинации Поляковой с выходами, выработкой и пайками (чувство благодарности её не очень тяготило). Добилась вызова к оперу (блатные не боятся оперов, второй срок им не грозит, а попробовала бы вот так не выйти каэрка!) – и сразу стала бригадиром отстающей мужской бригады (видимо, взялась зубы дробить этим доходягам), потом – нарядчицей вместо Поляковой, потом – воспитательницей женского барака (матерщинница, картёжница и воровка!), затем и – начальником строительного отряда (то есть распоряжалась уже и инженерами). И на всех красных досках Дмитлага красовалась эта зубастая сука в кожанке и с полевой сумкой (сдрюченных с кого-то). Её руки умеют бить мужчин, глаза у неё ведьмины. Её-то и прославляет Ида Леонидовна.
Так легки пути блатных в лагере, один шумок, одно предательство, дальше бей и топчи.
Мне возразят, что только суки идут занимать должности, а «честные воры» хранят воровской закон. А я сколько ни смотрел на тех и других, не замечал, чтобы одно отребье было благороднее другого. Воры выламывали у эстонцев золотые зубы кочергой. Воры (в Краслаге, 1941 год) топили литовцев в уборной за отказ отдать им посылку. Воры грабили осуждённых на смерть. Воры шутя убивают первого попавшегося однокамерника, чтобы только затеять новое следствие и суд, пересидеть зиму в тепле или уйти из тяжёлого лагеря, куда уже попали. Что ж говорить о такой мелочи, как раздеть-разуть кого-то на морозе? Что говорить об отнятых пайках?
Нет уж, ни от каменя плода, ни от вора добра.
Теоретики ГУЛАГа возмущались: «кулаки» (в лагере) даже не считают воров настоящими людьми (и тем, мол, выдают свою звериную сущность).
А как же принять их за людей, если они сердце твоё вынимают и сосут? Вся их «романтическая вольница» есть вольница вурдалаков.
Люди образованного круга, но кто сам не встречался с блатными на узкой тропке, возражают против такой безпощадной оценки воровского мира: не тайная ли любовь к собственности движет теми, кого воры так раздражают? Я настаиваю на своём выражении: вурдалаки, сосущие твоё сердце. Они оскверняют всё кряду, что для нас – естественный круг человечности. – Но неужели это так безнадёжно? Ведь не прирождённые же это свойства воров! А где – добрые стороны их души? – Не знаю. Вероятно, убиты, угнетены воровским законом, по которому мы, все остальные, – не люди. Мы уже писали выше о пороге злодейства. Очевидно, пропитавшись воровским законом, блатной необратимо переходит некий нравственный порог. Ещё возражают: да ведь вы видели только ворячью мелкоту. Главные-то подлинные воры, головка воровского мира, все расстреляны в 37-м году. Действительно, воров 20-х годов я не видел. Но не хватает у меня воображения представить их нравственными личностями.
* * *
Но довольно! Скажем и слово в защиту блатных. У них-то есть «своеобразный кодекс» и своеобразное понятие о чести. Но не в том, что они патриоты, как хотелось бы нашим администраторам и литераторам, а в том, что они совершенно последовательные материалисты и последовательные пираты. И хотя за ними так ухаживала диктатура пролетариата – не уважали они её ни минуты.
Это племя, пришедшее на землю – жить! А так как времени на тюрьму у них приходится почти столько же, сколько и на волю, то они и в тюрьме хотят срывать цветы жизни, и какое им дело – для чего эта тюрьма задумана и как страдают другие тут рядом. Они – непокорны, и вот пользуются плодами этой непокорности, – и почему им заботиться о тех, кто гнёт голову и умирает рабом? Им нужно есть – и они отнимают всё, что видят съедобное и вкусное. Им нужно пить – и они за водку продают конвою вещи, отобранные у соседей. Им нужно мягко спать – и при их мужественном виде считается у них вполне почётным возить с собой подушку и ватное одеяло или перину (тем более что там хорошо прячется нож). Они любят лучи благодатного солнца, и если не могут выехать на черноморский курорт, то загорают на крышах строительств, на каменных карьерах, у входа в шахту (под землю пусть спускаются кто дурней). У них великолепно откормленные мускулы, собираемые в шары. Бронзовую кожу свою они отдают под татуировку, и так постоянно удовлетворена их художественная, эротическая и даже нравственная потребность: на грудях, на животах, на спинах друг у друга они разглядывают могучих орлов, присевших на скалу или летящих в небе; балдоху (солнце) с лучами во все стороны; женщин и мужчин в слиянии; и отдельные органы их наслаждений; и вдруг около сердца – Ленина, или Сталина, или даже обоих (но это стоит ровно столько, сколько и крестик на шее у блатного). Иногда посмеются забавному кочегару, закидывающему уголь в самую задницу, или обезьяне, предавшейся онанизму. И прочтут друг на друге хотя и знакомые, но дорогие в своём повторении надписи: «Всех дешёвок в рот…!» (Звучит победно, как «Я царь Ассаргадон!») Или на животе у блатной девчёнки: «Умру за горячую…!» И даже скромную некрупную мораль на руке, всадившей уже десяток ножей под рёбра: «Помни слова матери!» Или: «Я помню ласки, я помню мать». (У блатных – культ матери, но формальный, без выполнения её заветов. Среди них популярно есенинское «Письмо матери» и вослед весь Есенин, что попроще. Некоторые стихи его, это «Письмо», «Вечер чёрные брови насопил», они поют.) – Для укрупнения чувств в их скоробегущей жизни они любят наркотики. Доступней всех наркотиков – анаша (из конопли), она же «плантчик», заворачиваемая в закурку. С благодарностью они и об этом поют:
Ах, плантчик, ты плантчик, ты божия травка,
Отрада для всех ширмачей[167].
Да, не признают они на земле института собственности и этим действительно чужды буржуа и тем коммунистам, которые имеют дачи и автомобили. Всё, что блатные встречают на жизненном пути, они берут как своё (если это не слишком опасно). Даже когда у них всего вдоволь, они тянутся взять чужое, потому что приедчив вору некраденый кусок. Отобранное из одёжки они носят, пока не надоест, пока внове, а вскоре проигрывают в карты. Карточная игра ночами напролёт приносит им самые сильные ощущения, и тут они далеко превзошли русских дворян прошлых веков. Они могут играть на глаз (и у проигравшего тут же вырывают глаз), играть под себя, то есть проигрывать себя для неестественного употребления. Проигравшись, объявляют на барже или в бараке шмон, ещё находят что-нибудь у фраеров, и игра продолжается.
Затем, блатные не любят трудиться, но почему они должны любить труд, если кормятся, поятся и одеваются без него? Конечно, это мешает им сблизиться с рабочим классом (но так ли уж любит трудиться и рабочий класс? не из-за горьких ли денег он напрягается, не имея других путей заработать?). Блатные не только не могут «увлечься азартом труда», но труд им отвратителен, и они умеют это театрально выразить. Например, попав на сельхозкомандировку и вынужденные выйти за зону сгребать вику с овсом на сено, они не просто сядут отдыхать, но соберут все грабли и вилы в кучу, подожгут и у этого костра греются. (Социально-чуждый десятник! – принимай решение…)
Тщетно пытались заставить их воевать за Родину, у них родина – вся земля. Мобилизованные урки ехали в воинских эшелонах и напевали, раскачиваясь: «Наше дело правое! – Наше дело левое! – Почему все драпают? – ды-да почему?» Потом воровали что-нибудь, арестовывались и родным этапом возвращались в тыловую тюрьму. Даже когда уцелевшие троцкисты подавали заявления из лагерей на фронт, урки не подавали.