смысл. Досада, причиняемая нам номерами, была не психологическая, не моральная (как рассчитывали хозяева ГУЛАГа) – а практическая досада, что под страхом карцера надо было тратить досуг на пришивку отпоровшегося края, подновлять цифры у художников, а изодравшиеся при работе тряпки – целиком менять, изыскивать где-то новые лоскуты.
Для кого номера были действительно самой дьявольской из здешних затей – это для истовых верующих. Такие были в женском лаготделении близ станции Суслово (Сиблаг), – женщин, сидевших за религию, там вообще была треть. Ведь прямо же всё предсказано Апокалипсисом (13:16):
…положено будет начертание на правую руку их или на чело их.
И эти женщины отказывались носить номера – печать сатаны! Не соглашались они и давать свою подпись (сатане же) за казённое обмундирование. Администрация лагеря (начальник Управления генерал Григорьев, начальник ОЛПа майор Богуш) проявила достойную твёрдость: она велела раздеть этих женщин до сорочек, снять с них обувь (надзирательницы-комсомолки всё сделали), – чтобы зима помогла принудить безсмысленных фанатичек принять казённое обмундирование и нашить номера. Но и в мороз женщины ходили по зоне босиком и в сорочках, а не соглашались отдать душу сатане!
И перед этим духом (конечно, реакционным, мы-то люди просвещённые, мы бы не стали так возражать против номеров) – администрация сдалась, вернула женщинам их носильные вещи, – и они надели их без номеров! (Елена Ивановна Усова так и проходила все 10 лет в своём, одежда и бельё истлели уже, сползали с плеч, – но не могла бухгалтерия выдать ей ничего казённого без расписки.)
Ещё досаждали нам номера тем, что, крупные, они легко прочитывались издали конвоем. Конвой всегда нас видел только на расстоянии, возможном для автоматной изготовки и выстрела, никого из нас по фамилиям, разумеется, не знал и, одинаково одетых, не различал бы, если б не наши номера. Теперь же конвоиры примечали, кто в колонне разговаривал, или путал пятёрки, или рук не держал назад, или поднял что-нибудь с земли, – и достаточно было рапорта начкара в лагерь, чтобы виновника ждал карцер.
Конвой был ещё одной силой, сжимающей воробышка нашей жизни в жмых. Эти «краснопогонники», регулярные солдаты, эти сынки с автоматами были силой тёмной, нерассуждающей, о нас не знающей, никогда не принимающей объяснений. От нас к ним ничто не могло перелететь, от них к нам – окрики, лай собак, лязг затворов и пули. И всегда были правы они, а не мы.
В Экибастузе на подсыпке железнодорожного полотна, где зоны нет, а есть оцепление, один зэк в дозволенной черте ступил несколько шагов, чтобы взять свой хлеб из брошенной куртки, – а конвоир вскинулся и убил его. И он был, конечно, прав. И получить мог только благодарность. И конечно, не раскаивается по сей день. А мы ничем не выразили возмущения. И разумеется, не писали никуда (да никто б нашей жалобы и не пропустил).
19 января 1951 года наша колонна в пятьсот человек подошла к объекту АРМу (авторемонтные мастерские). С одной стороны была зона, и тут уже не стояли солдаты. Вот-вот должны были впускать нас в ворота. Вдруг заключённый Малой (а на самом деле – рослый широкоплечий парень) ни с того ни с сего отделился от строя и как-то задумчиво пошёл на начальника конвоя. Впечатление было, что он не в себе, что он сам не понимает, что делает. Он не поднял руки, он не сделал ни одного угрожающего жеста, он просто задумчиво пошёл. Начальник конвоя, франтоватый гаденький офицер, – перепугался и стал задом наперёд бежать от Малого, что-то визгливо крича и никак не умея вынуть пистолета. Против Малого быстро выдвинулся сержант-автоматчик и за несколько шагов дал ему очередь в грудь и живот, тоже медленно отходя. И Малой, прежде чем упасть, ещё шага два продолжал своё медленное движение, а из спины его по следу невидимых пуль вырвались видимые клочки ваты из телогрейки. Но хотя Малой упал, а мы, вся остальная колонна, не шевельнулись, начальник конвоя так был перепуган, что выкрикнул солдатам боевую команду, и со всех сторон захлопали автоматы, полосуя чуть выше наших голов, застучал пулемёт, развёрнутый заранее на позиции, и во много голосов, состязаясь в истеричности, нам кричали: «Ложись! Ложись! Ложись!» И пули пошли ниже, ниже, в проволоку зоны. Мы, полтысячи, не бросились на стрелков, не смяли их, а все повалились ничком и так, уткнувшись лицами в снег, в позорном, безпомощном положении, в это крещенское утро дольше четверти часа лежали как овцы, – всех нас они шутя могли бы перестрелять и не несли бы ответа: ведь попытка к бунту!
Такие мы были подавленные жалкие рабы на первом и на втором году Особых лагерей – и о периоде этом довольно сказано в «Иване Денисовиче».
Как же это сложилось? Почему многие тысячи этой скотинки, Пятьдесят Восьмой, – но ведь политических же, чёрт возьми? но ведь теперь-то – отделённых, выделенных, собранных вместе, – теперь-то, кажется, политических? – вели себя так ничтожно? так покорно?
Эти лагеря и не могли начаться иначе. И угнетённые, и угнетатели пришли из ИТЛовских лагерей, и десятилетия рабской и господской традиции стояли и за теми и за другими. Образ жизни и образ мыслей переносился вместе с живыми людьми, они притепляли и поддерживали его друг в друге, потому что ехали по несколько сот человек с одного лаготделения. На новое место они привозили с собой всеобщую внушённую уверенность, что в лагерном мире человек человеку – крыса и людоед, и не бывает иначе. Они привозили в себе интерес к одной лишь своей судьбе и полное равнодушие к судьбе общей. Они ехали, готовые к безпощадной борьбе за захват бригадирства, за тёплые придурочьи места на кухне, в хлеборезке, в каптёрках, в бухгалтерии и при КВЧ.
Но когда на новое место едет одиночка, он в своих расчётах устроиться там может полагаться только на свою удачу и на свою безсовестность. Когда же долгим этапом, две-три-четыре недели везут в одном вагоне, моют в одних пересылках, ведут в одном строю уже довольно сталкивавшихся лбами, уже хорошо оценивших друг в друге и бригадирский кулак, и умение подползать к начальству, и умение кусать из-за угла, и умение тянуть «налево», отворачивая от работяг, – когда вместе этапируют уже спевшееся кубло придурков, – естественно им не предаваться свободолюбивым мечтам, а дружно перенести эстафету рабства, сговориться, как они будут захватывать ключевые посты в новом лагере, оттесняя придурков из других лагерей. А работяги тёмные, вполне смирившиеся со своей корявой тёмной судьбой, сговариваются, как им на новом месте составить бригаду получше да подпасть под сносного бригадира.
И все эти люди безповоротно забыли не только то, что каждый из них – человек, и несёт в себе Божий огонь, и способен на высшую участь, но забыли даже, что спину можно бы и разогнуть, что простая свобода есть такое же право человека, как воздух, что все они – так называемые политические, и вот теперь остаются промеж себя.
Правда, толика блатных всё-таки среди них была: отчаявшись удержать своих любимцев от частых побегов (82-я статья УК давала за побег только до двух лет, а у воров бывали уже десятки и сотни наплюсованных, отчего ж не бежать, коли некому унять?), власти решились клепать им за побег 58–14, то есть экономический саботаж.
Таких блатных ехало в Особые лагеря, в общем, очень мало, в каждом этапе – горстка, но, по их кодексу, вполне достаточно, чтобы вести себя дерзко, нагло, ходить в комендантах с палками (как те два азербайджанца в Спасске, зарубленные потом) и помогать придуркам утверждать на новых островах Архипелага всё то же чёрно-говённое знамя рабских подлых истребительно-трудовых лагерей.
Экибастузский лагерь был создан за год до нашего приезда – в 1949 году, и всё тут так и сложилось по подобию прежнего, как оно было принесено в умах лагерников и начальства. Были комендант, помкоменданта и старшие бараков, кто кулаками, кто доносами изнимавшие своих подданных. Был отдельный барак придурков, где на вагонках и за чаем дружески решались судьбы целых объектов и бригад. Были (благодаря особому устройству финских бараков) отдельные «кабины» в каждом бараке, которые занимались, по чину, одним или двумя привилегированными зэками. И нарядчики били в шею, и бригадиры – по морде, а надзиратели – плётками. И подобрались наглые мордастые повара. И всеми каптёрками завладели свободолюбивые кавказцы. А прорабские должности захватила группка проходимцев, которые считались все инженерами. А стукачи исправно и безнаказанно носили свои доносы в оперчасть. И, год назад начатый с палаток, лагерь имел уже и каменную тюрьму, – однако ещё не достроенную и потому сильно переполненную: очереди в карцер с уже выписанным постановлением приходилось ожидать по месяцу и по два – беззаконие, да и только: очередь в карцер! (Мне был присуждён карцер, так я и не дождался очереди.)
Правда, за этот год уже поблекли блатные (точнее, суки, поскольку не пренебрегали лагерными постами). Уже как-то почувствовалось, что нет им настоящего размаха – нет блатной молодёжи, пополнения, не скачет никто на цырлах. Что-то у них не срабатывало. Комендант Магеран, когда начальник режима представлял его строившемуся лагерю, ещё пытался смотреть с мрачной бодростью; но уже неуверенность владела им, и скоро безславно сошла его звезда.
На наш этап, как и на всякий новый, был сделан натиск уже в первой приёмной бане. Банщики, парикмахеры и нарядчики были напряжены и дружно налетали на каждого, кто пытался сделать хотя бы робкое возражение против рваного белья, или холодной воды, или порядка прожарки. Они только и ждали таких возражений и налетали сразу несколько, как псы, нарочито, кричали повышенно громко: «Здесь вам не Куйбышевская пересылка!» – и совали к носу откормленные кулаки. (Это психологически очень верно. Голый человек десятикратно беззащитен против одетых. И если новый этап припугнуть в первой бане, он будет уже и в лагерной жизни ущемлён.)
Тот самый школьник Володя Гершуни, который предполагал в лагере, осмотревшись, понять, «с кем идти», был в первый же день поставлен укреплять лагерь – копать яму под столб освещения. Он был слаб, не одолел нормы. Помпобыт Батурин, из сук, тоже притихающий, но ещё не притихший, обозвал его «пиратом» и ударил в лицо. Гершуни бросил лом и вовсе ушёл от ямки. Он пошёл в комендатуру и объявил: «Сажайте, на работу больше не пойду, пока ваши пираты дерутся» (его этот «пират» особенно обидел с непривычки). Посадить его не отказались, он отсидел в два приёма 18 суток карцера (делается