заготовкам» и «чекистскими холуями». Особенно враждебно встретили их на женском лагпункте, и особенно неприемлемо было для зэков согласиться теперь на разделение мужских и женской зон. (Рассерженный Макеев отвечал своим возражателям: «А ты подержался за сисю у Параси и думаешь, что кончилась советская власть? Советская власть на своём настоит, всё равно!»)
Дни текли. Не спуская с зоны глаз – солдатских с вышек, надзирательских оттуда же (надзиратели, как знающие зэков в лицо, должны были опознавать и запоминать, кто что делает) и даже глаз лётчиков (может быть, с фотосъёмкой), – генералы с огорчением должны были заключить, что в зоне нет резни, нет погрома, нет насилий, лагерь сам собой не разваливается и повода нет вести войска на выручку.
Лагерь – стоял, и переговоры меняли характер. Золотопогонники в разных сочетаниях продолжали ходить в зону для убеждения и бесед. Их всех пропускали, но приходилось им для этого брать в руки белые флаги, а после вахты хоздвора, главного теперь входа в лагерь, перед баррикадой, сносить обыск, когда какая-нибудь украинская дивчина в телогрейке охлопывала генеральские карманы, нет ли, мол, там пистолета или гранат. Зато штаб мятежников гарантировал им личную безопасность!..
Генералов проводили там, где можно (конечно, не по секретной зоне хоздвора), и давали им разговаривать с зэками и собирали для них большие собрания по лагпунктам. Блеща погонами, хозяева и тут рассаживались в президиумах – как раньше, как ни в чём не бывало.
Арестанты выпускали ораторов. Но как трудно было говорить! – не только потому, что каждый писал себе этой речью будущий приговор, но и потому, что слишком разошлись знания и представления об истине у серых и у Голубых, и почти ничем уже нельзя было пронять и просветить эти дородные благополучные туши, эти лоснящиеся дынные головы. Кажется, очень их рассердил старый ленинградский рабочий, коммунист и участник революции. Он спрашивал их, что это будет за коммунизм, если офицеры пасутся на хоздворе, из ворованного с Обогатительной фабрики свинца заставляют делать себе дробь для браконьерства; если огороды им копают заключённые; если для начальника лагпункта, когда он моется в бане, расстилают ковры и играет оркестр.
Чтоб меньше было такого безтолкового крику, эти собеседования принимали и вид прямых переговоров по высокому дипломатическому образцу: в июне как-то поставили в женской зоне долгий столовский стол и по одну сторону на скамье расселись золотопогонники, а позади них стали допущенные для охраны автоматчики. По другую сторону стола сели члены Комиссии, и тоже была охрана – очень серьёзно стояла она с саблями, пиками и рогатками. А дальше подталпливались зэки – слушать толковище, и подкрикивали. (И стол не был без угощений! – из теплиц хоздвора принесли свежие огурцы, с кухни – квас. Золотопогонники грызли огурцы не стесняясь…)
И ещё было как-то полускрытое совещание лагерной Комиссии с пятью генералами МВД в домике у вахты 3-го лагпункта.
Требования-просьбы восставших были сформулированы ещё в первые два дня и теперь повторялись многократно:
– наказать убийцу евангелиста;
– наказать всех виновных в убийствах с воскресенья на понедельник в хоздворе;
– наказать тех, кто избивал женщин;
– вернуть в лагерь тех товарищей, которые за забастовку незаконно посланы в закрытые тюрьмы;
– не надевать больше номеров, не ставить на бараки решёток, не запирать бараков;
– не восстанавливать внутренних стен между лагпунктами;
– восьмичасовой рабочий день, как у вольных;
– увеличение оплаты за труд (уж не шла речь о равенстве с вольными);
– свободная переписка с родственниками и иногда свидания;
– пересмотр дел.
И хотя ни одно требование тут не сотрясало устоев и не противоречило Конституции (а многие были только – просьба о возврате в старое положение), – но невозможно было хозяевам принять ни мельчайшего из них, потому что эти подстриженные жирные затылки, эти лысины и фуражки давно отучились признавать свою ошибку или вину. И отвратна, и неузнаваема была для них истина, если проявлялась она не в секретных инструкциях высших инстанций, а из уст чёрного народа.
Но всё-таки затянувшееся это сидение восьми тысяч в осаде клало пятно на репутацию генералов, могло испортить их служебное положение, и поэтому они обещали. Они обещали, что требования эти почти все можно выполнить, только вот (для правдоподобия) трудно будет оставить открытой женскую зону, это не положено (как будто в ИТЛ двадцать лет было иначе), но можно будет обдумать, какие-нибудь устроить дни встреч. А вот начать в зоне работу следственной комиссии (по обстоятельствам расстрелов) генералы внезапно согласились. (Но Слученков разгадал и настоял, чтоб этого не было: под видом показаний будут стукачи дуть на всё, что происходит в зоне.) Пересмотр дел? Что ж, и дела, конечно, будут пересматривать, только надо подождать. Но что совершенно безотложно – надо выходить на работу! на работу! на работу!
А уж это зэки знали: разделить на колонны, оружием положить на землю, арестовать зачинщиков.
«Нет, – отвечали они через стол и с трибуны. – Нет! – кричали из толпы. – Управление Степлага вело себя провокационно! Мы не верим руководству Степлага! Мы не верим МВД!»
– Даже МВД не верите? – поражался заместитель министра, вытирая лоб от крамолы. – Да кто внушил вам такую ненависть к МВД?
– Члена Президиума ЦК! Члена Президиума ЦК! Тогда поверим! – кричали зэки.
– Смотрите! – угрожали генералы. – Будет хуже!
Но тут вставал Кузнецов. Он говорил складно, легко и держался гордо.
– Если войдёте в зону с оружием, – предупреждал он, – не забывайте, что здесь половина людей – бравших Берлин. Овладеют и вашим оружием!
Капитон Кузнецов! Будущий историк кенгирского мятежа разъяснит нам этого человека. Как понимал и переживал он свою посадку? В каком состоянии представлял своё судебное дело? давно ли просил о пересмотре, если в самые дни мятежа ему пришло из Москвы освобождение (кажется, с реабилитацией)? Только ли профессионально-военной была его гордость, что в таком порядке он содержит мятежный лагерь? Встал ли он во главе движения потому, что оно его захватило? (Я это отклоняю.) Или, зная командные свои способности, – для того, чтобы умерить его, ввести в берега (и взаимные расправы предотвратить, сдерживая Слученкова) и укрощённой волною положить под сапоги начальству? (Так думаю.) Во встречах, переговорах и через второстепенных лиц он имел возможность передать карателям то, что хотел, и услышать от них. Например, в июне был случай, когда отправляли за зону для переговоров ловкача Маркосяна с поручением от Комиссии. Воспользовался ли такими случаями Кузнецов? Допускаю, что и нет. Его позиция могла быть самостоятельной, гордой.
Два телохранителя – два огромных украинских хлопца – всё время сопровождали Кузнецова, с ножами на боку.
Для защиты? Для расплаты?
(Макеев утверждает, что в дни восстания была у Кузнецова и временная жена – тоже бандеровка.)
Глебу Слученкову было лет тридцать. Это значит, в немецкий плен он попал лет девятнадцати. Сейчас, как и Кузнецов, он ходил в прежней своей военной форме, сохранённой в каптёрке, выявляя и подчёркивая военную косточку. Он чуть прихрамывал, но это искупалось большой подвижностью.
На переговорах он вёл себя чётко, резко. Придумало начальство вызывать из зоны «бывших малолеток» (посаженных до 18 лет, – сейчас уже было кому и 20–21 год) – для освобождения. Это, пожалуй, не был и обман, около того времени их действительно повсюду освобождали или сбрасывали сроки. Слученков ответил: «А вы спросили бывших малолеток – хотят ли они переходить из одной зоны в другую и оставить в беде товарищей?» (И перед Комиссией настаивал: «Малолетки – наша гвардия, мы их не можем отдать!» В том и для генералов был частный смысл освобождения этих юношей в мятежные дни Кенгира; уж там не знаем, не рассовали бы их по карцерам за зоной?) Законопослушный Макеев начал всё же сбор бывших малолеток на «суд освобождения» и свидетельствует: из четырёхсот девяти, подлежавших освобождению, удалось ему собрать на выход лишь тринадцать человек. Учитывая расположение Макеева к начальству и враждебность к восстанию, этому свидетельству можно изумиться: 400 молодых людей в самом расцветном возрасте, и даже в массе своей не политических, отказались не только от свободы! – но от спасения! – остались в гиблом мятеже…
А на угрозу военного подавления Слученков отвечал генералам так: «Присылайте! Присылайте в зону побольше автоматчиков! Мы им глаза толчёным стеклом засыпем, отберём автоматы! Ваш кенгирский гарнизон разнесём! Ваших кривоногих офицеров до Караганды догоним, на ваших спинах войдём в Караганду! А там – наш брат!»[64]
Можно верить и другим свидетельствам о нём. «Кто побежит – будем бить в грудь!» – и в воздухе финкой взмахнул. Объявлял в бараке: «Кто не выйдет на оборону – тот получит ножа!» Неизбежная логика всякой военной власти и военного положения…
Новорождённое лагерное правительство, как и извечно всякое, не умело существовать без службы безопасности, и Слученков эту службу возглавил (занял в женском лагпункте кабинет опера). Так как победы над внешними силами быть не могло, то понимал Слученков, что его пост означал для него неминуемую казнь. В ходе мятежа он рассказывал в лагере, что получил от хозяев тайное предложение – спровоцировать в лагере национальную резню (очень на неё золотопогонники рассчитывали, и удивительно, что она не случилась! добрый прообраз к нашему будущему) – и тем дать благовидный предлог для вступления войск в лагерь. За это хозяева обещали Слученкову жизнь. Он отверг предложение. (А кому и что предлагали ещё? Те не рассказывали.) Больше того, когда по лагерю пущен был слух, что ожидается еврейский погром, Слученков предупредил, что переносчиков будет публично сечь. Слух угас.
Ждало Слученкова неизбежное столкновение с благонамеренными. Оно и произошло. Надо сказать, что все эти годы во всех каторжных лагерях ортодоксы, даже не сговариваясь, единодушно осуждали резню стукачей и всякую борьбу арестантов за свои права. Не приписывая это непременно низменным соображениям (немало ортодоксов были связаны службой у кума), вполне объясним это их теоретическими взглядами. Они признавали любые формы подавления и уничтожения, также и массовые, но сверху – как проявление диктатуры пролетариата. Такие же действия, к тому ж порывом, разрозненные, но снизу, – были для них бандитизм, да к тому ж ещё в «бандеровской» форме (среди благонамеренных никогда не бывало ни одного, допускавшего право Украины на отделение, потому что это был бы уже буржуазный национализм). Отказ каторжан от рабской работы, возмущение решётками и расстрелами огорчило, удручило и напугало покорных лагерных коммунистов.
Так и в Кенгире всё гнездо благонамеренных (Генкин, Апфельцвейг, Талалаевский, очевидно Акоев, больше фамилий у нас нет; потом ещё один симулянт, который годами лежал в больнице, притворяясь, что у него «циркулирует нога», – такой интеллигентный