Скачать:PDFTXT
Архипелаг ГУЛАГ. Книга 3

ещё с Уголовного кодекса 1922 года, в советском праве нет безсрочных правопоражений и вообще безсрочных репрессий, кроме самой жуткой из них – безсрочного изгнания из пределов СССР. И в этом «важное принципиальное отличие советского права от буржуазного», сборник «От тюрем…».) Так-то так, но, экономя труд МВД, пожалуй, вечную-то выписывать проще: не надо следить за концами сроков да морочиться обновлять их.

И ещё в статье 35-й, что ссылка даётся только особым определением суда. Ну, хотя бы ОСО? Но даже и не ОСО, а дежурный лейтенант выписывал нам вечную ссылку.

Мы охотно подписываем. В моей голове настойчиво закручивается эпиграмма, немного длинноватая, правда:

Чтоб сразу, как молот кузнечный

Обрушить по хрупкой судьбе, —

Бумажку: я сослан навечно

Под гласный надзор МГБ.

Я выкружил подпись безпечно.

Есть Альпы. Базальты. ЕстьМлечный,

Есть звёзды – не те, безупречно

Сверкающие на тебе.

Мне лестно быть вечным, конечно!

Но – вечно ли МГБ?

Приходит Владимир Александрович из города, я читаю ему эпиграмму, и мы смеёмся – смеёмся, как дети, как арестанты, как безгрешные люди. У В. А. очень светлый смех – напоминает смех К. И. Страховича. И сходство между ними глубокое: это людислишком ушедшие в интеллект, и страдания тела никак не могут разрушить их душевное равновесие.

А между тем и сейчас у него мало весёлого. Сослали его, конечно, не сюда, ошиблись, как полагается. Только из Фрунзе могли назначить его в Чуйскую долину, в места его бывших работ. А здесь водстрой занимается арыками. Самодовольный полуграмотный казах, начальник водстроя, удостоил создателя Чуйской системы ирригации постоять у порога кабинета, позвонил в обком и согласился принять младшим гидротехником, как девчёнку после училища. А во Фрунзе – нельзя: другая республика.

Как одной фразой описать всю русскую историю? Страна задушенных возможностей.

Но всё же потирает руки седенький: знают его учёные, может быть, перетащат. Расписывается и он, что сослан навечно, а если отлучится – будет отбывать каторгу до 93 лет. Я подношу ему вещи до ворот – до черты, которую запрещено мне переступать. Сейчас он пойдёт снимать у добрых людей угол комнаты и грозится выписать старуху из Москвы. Дети?.. Дети не приедут. Говорят, нельзя бросать московские квартиры. А ещё родственники? Брат есть. Но у брата глубоко несчастная судьба: он историк, не понял октябрьской революции, покинул родину и теперь, бедняга, преподаёт историю Византии в Колумбийском университете. Мы ещё раз смеёмся, жалеем брата и обнимаемся на прощание. Вот промелькнул ещё один замечательный человек и ушёл навсегда.

А нас, остальных, почему-то держат ещё сутки и сутки в маленькой каморке, где на дурном щелястом полу мы спим вплотную, еле вытягивая ноги в длину. Это напоминает мне тот карцер, с которого я начал свой срок восемь лет назад. Освобождённых, нас на ночь запирают на замок, предлагая, если мы хотим, взять внутрь парашу. От тюрьмы только то отличие, что эти дни нас уже не кормят безплатно, мы даём свои деньги, и на них с базара приносят чего-нибудь.

На третьи сутки приходит самый настоящий конвой с карабинами, нам дают расписаться, что мы получили деньги на дорогу и на еду, дорожные деньги тотчас у нас отбирает конвой (якобы – покупать билеты, на самом деле, напугав проводников, провезут нас безплатно, деньги возьмут себе, это уж их заработок), строят нас колонной по двое с вещами и ведут к вокзалу опять между рядами тополей. Поют птицы, гудит весна, – а ведь только 2 марта! Мы в ватном, жарко, но рады, что на юге. Кому-кому, а невольному человеку круче всего достаётся от морозов.

Целый день везут нас медленным поездом навстречу тому, как мы сюда приехали, потом, от станции Чу, километров десять гонят пешком. Наши мешки и чемоданы заставляют нас славно взопреть, мы клонимся, спотыкаемся, но волочим: каждая тряпочка, вынесенная через лагерную вахту, ещё пригодится нашему нищему телу. А на мне – две телогрейки (одну замотал по инвентаризации) и сверх того – многострадальная фронтовая шинель, истёртая и по фронтовой земле, и по лагерной, – как же теперь её, рыжую, замусоленную, бросить?

День кончается – мы не доехали. Значит, опять ночевать в тюрьме, в Новотроицком. Уж как давно мы свободны, – а всё тюрьма и тюрьма. Камера, голый пол, глазок, оправка, руки назад, кипяток – и только пайки не дают: ведь мы уже свободные.

Наутро подгоняют грузовик, приходит за нами тот же конвой, переночевавший без казармы. Ещё 60 километров в глубь степи. Застреваем в мокрых низинках, соскакиваем с грузовика (прежде, зэками, не могли) и толкаем, толкаем его из грязи, чтобы скорей миновало дорожное разнообразие, чтобы скорей приехать в вечную ссылку. А конвой стоит полукругом и охраняет нас.

Мелькают километры степи. Сколько глазу хватает, справа и слева – жёсткая серая несъедобная трава и редко-редко – казахский убогий аул с кущицей деревьев. Наконец впереди, за степной округлостью, показываются вершинки немногих тополей (Кок-Терек – «зелёный тополь»).

Приехали! Грузовик несётся между чеченскими и казахскими саманными мазанками, вздувает облако пыли, привлекает на себя стаю негодующих собак. Сторонятся милые ишаки в маленьких бричках, из одного двора медленно и презрительно на нас оглядывается верблюд. Есть и люди, но глаза наши видят только женщин, этих необыкновенных забытых женщин, вон чернявенькая с порога следит за нашей машиной, приложив ладонь козырьком; вон сразу трое идут в пестрых красных платьях. Все – нерусские. «Ничего, есть ещё для нас невесты!» – бодро кричит мне на ухо сорокалетний капитан дальнего плавания В. И. Василенко, который в Экибастузе гладко прожил заведующим прачечной, а теперь ехал на волю расправлять крылья, искать себе корабля.

Миновав раймаг, чайную, амбулаторию, почту, райисполком, райком под шифером, дом культуры под камышом, – грузовик наш останавливается около дома МВД-МГБ. Все в пыли, мы спрыгиваем, входим в его палисадник и, мало стесняясь центральной улицы, моемся тут до пояса.

Через улицу, прямо против МГБ, стоит одноэтажное, но высокое удивительное здание, четыре дорические колонны всерьёз несут на себе поддельный портик, у подошвы колонн – две ступени, облицованные под гладкий камень, а над всем этим – потемневшая соломенная крыша. Сердце не может не забиться: это – школа! десятилетка. Но не бейся, молчи, несносное: это здание тебя не касается.

Пересекая центральную улицу, туда, в заветные школьные ворота, идёт девушка с завитыми локонами, чистенькая, подобранная в талии жакета, как осочка. Она идёт – и касается ли земли? Она – учительница! Она так молода, что не могла ещё кончить института. Значит – семилетка и целый педагогический техникум. Как я завидую ей! Какая бездна между нею и мной, чернорабочим. Мы – разных сословий, и я никогда не осмелился бы провести её под руку.

А между тем новоприбывшими, по очереди выдёргивая их к себе в молчаливый кабинет, стал заниматься… кто же бы? Да конечно кум, оперуполномоченный! И в ссылке он есть, и тут он – главное лицо.

Первая встреча очень важна: ведь нам с ним играть в кошки-мышки не месяц, а вечно. Сейчас я переступлю его порог, и мы будем приглядываться друг ко другу исподтишка. Очень молодой казах, он скрывается за замкнутостью и вежливостью, я – за простоватостью. Мы оба понимаем, что наши незначащие фразы вроде – «вот вам лист бумаги», «а какой ручкой я могу писать?», – это уже поединок. Но для меня важно показать, что я даже не догадываюсь об этом. Я просто, видимо, всегда такой, нараспашку, без хитростей. Ну же, бронзовый леший, помечай у себя в мозгу, этот – особого наблюдения не требует, приехал мирно жить, заключение пошло ему на пользу.

Что я должен заполнить? Анкету конечно. И автобиографию. Этим откроется новая папка, вот приготовленная на столе. Потом сюда будут подшиваться доносы на меня, характеристики от должностных лиц. И как только в контурах соскребётся новое дело и будет из центра сигнал сажать – меня посадят (вот здесь, на заднем дворе, саманная тюрьма) и вмажут новую десятку.

Я подаю начинательные бумаги, опер прочитывает их и накалывает в скоросшиватель.

– А не скажете, где здесь районо? – вдруг спрашиваю я беззаботно-вежливо.

А он вежливо объясняет. Он не вскидывает удивлённо бровей. Отсюда я делаю вывод, что могу идти наниматься, МГБ не возражает. (Конечно, как старый арестант, я не продешевился, не спросил его прямо: а можно ли мне работать в системе народного образования?)

– Скажите, а когда я смогу туда пройти без конвоя?

Он пожимает плечами:

Вообще сегодня, пока к вам тут при… – желательно, чтобы вы не выходили за ворота. Но по служебному вопросу сходить можно.

И вот я иду! Все ли понимают это великое свободное слово? Я сам иду! Ни с боков, ни сзади не нависают автоматы. Я оборачиваюсь: никого! Захочу, пойду правой стороною, мимо школьного забора, где в луже копается большая свинья. Захочу, пойду левой стороною, где бродят и роются куры перед самым районо.

Двести метров я прохожу до районо – а спина моя, вечно согнутая, уже чуть-чуть распрямилась, а манеры уже чуть-чуть развязнее. За эти двести метров я перешёл в следующее гражданское сословие.

Я вхожу в старой шерстяной гимнастёрке фронтовых времён, в старых-престарых диагоналевых брюках. А ботинки – лагерные, свинокожие, и еле упрятаны в них торчащие уши портянок.

Сидят два толстых казаха – два инспектора районо, согласно надписям.

– Я хотел бы поступить на работу, в школу, – говорю я с растущей убеждённостью и даже как бы лёгкостью, будто спрашиваю, где у них тут графин с водой.

Они настораживаются. Всё-таки в аул, среди пустыни, не каждые полчаса приходит наниматься новый преподаватель. И хотя Кок-Терекский район обширнее Бельгии, всех лиц с семиклассным образованием здесь знают в лицо.

– А что вы кончили? – довольно чисто по-русски спрашивают меня.

– Физмат университета.

Они даже вздрагивают. Переглядываются. Быстро тараторят по-казахски.

– А… откуда вы приехали?

Как будто неясно, я должен всё им назвать. Какой же дурак приедет сюда наниматься, да ещё в марте месяце?

– Час назад я приехал сюда в ссылку.

Они принимают многознающий вид и один за другим исчезают в кабинете зава. Они ушли – и теперь я вижу на себе взгляд машинистки лет под пятьдесят, русской. Миг – как искра, и мы – земляки: с Архипелага и она! Откуда, за что, с какого года? Надежда Николаевна Грекова из казачьей новочеркасской семьи, арестована в 1937, простая машинистка, и всем арсеналом Органов вмята, что состояла в какой-то фантастической террористической организации. Десять лет, а теперь – повторница, и – вечная ссылка.

Понижая голос и оглядываясь на притворенную дверь заведующего, она толково информирует меня:

Скачать:PDFTXT

ещё с Уголовного кодекса 1922 года, в советском праве нет безсрочных правопоражений и вообще безсрочных репрессий, кроме самой жуткой из них – безсрочного изгнания из пределов СССР. И в этом