«И странно, – говорит В. П. Голицын, – что картины прошлого встают далеко не только мрачные и тяжёлые, а многое вспоминается с тёплым хорошим чувством».
Тоже свойство человека. И не худшее.
«А буква у меня в лагере была – Ы, – восхищённо сообщает В. Л. Гинзбург. – А паспорт мне выдали серии ЗК!»
Прочтёшь – и тепло становится. Нет, честное слово, как выделяются среди многих писем – письма бывших зэков. Какая незаурядная жизнестойкость! А при ясности целей – какой бывает напор! В наше время, если получишь письмо совсем без нытья, настоящее оптимистическое, – то только от бывшего зэка. Ко всему на свете привыкшие, ни от чего они не унывают.
Горжусь я принадлежать к могучему этому племени! Мы не были племенем – нас сделали им! Нас так спаяли, как сами мы, в сумерках и разброде воли, где каждый друг друга трусит, никогда не могли бы спаяться. Ортодоксы и стукачи как-то автоматически выключились из нас на воле. Нам не надо сговариваться поддерживать друг друга. Нам не надо уже испытывать друг друга. Мы встречаемся, смотрим в глаза, два слова – и что ж ещё объяснять? Мы готовы к выручке. У нашего брата везде свои ребята. И нас миллионы!
Дала нам решётка новую меру вещей и людей. Сняла с наших глаз ту будничную замазку, которой постоянно залеплены глаза ничем не потрясённого человека. И какие же неожиданные выводы!
Н. Столярова, доброй волей приехавшая в 1934 из Парижа в этот капкан, выхвативший всю середину её жизни, не только не терзается, не проклинает свой приезд, но: «Я была права, когда вопреки своей среде и голосу разума ехала в Россию! Совсем не зная России, я нутром угадала её».
Когда-то горячий, удачливый, нетерпеливый герой Гражданской войны И. С. Карпунич-Бравен не вникал в списки, подносимые начальником Особого Отдела, и не вверху листа, а внизу, не прописными буквами, а строчными, как безделицу, помечал тупым карандашом без точек: в м (это значило: Высшая Мера! всем!). Потом были ромбы в петлицах, потом двадцать с половиною лет Колымы, – и вот он живёт средь леса на одиноком хуторе, поливает огород, кормит кур, мастерит в столярке, не подаёт просьбы о реабилитации, матом кроет Ворошилова, сердито пишет в тетрадках свои ответы, ответы и ответы на каждую радиопередачу и каждую газетную статью. Но ещё проходят годы – и хуторной философ со значением выписывает из книги афоризм:
«Мало любить человечество, – надо уметь переносить людей».
А перед смертью – своими словами, да такими, что вздрогнешь, – не мистика ли? не старик ли Толстой:
«Я жил и судил всё по себе. Но теперь я другой человек и уже не сужу по себе».
Удивительный В. П. Тарновский так и остался после срока на Колыме. Он пишет стихи, которые не посылает никому. Размышляя, он вывел:
А досталась мне эта окраина,
Осудил на молчание Бог,
Потому что я видел Каина,
А убить его – не мог[114].
Жаль только: мы умрём все постепенно, не совершив достойного ничего.
* * *
А ещё предстоят на воле бывшим зэкам – встречи. Отцов – с сыновьями. Мужей – с жёнами. И от этих встреч не часто бывает доброе. За десять, за пятнадцать лет без нас не могли сыновья вырасти в лад с нами: иногда просто чужие, иногда и враги. И женщины лишь немногие вознаграждены за верное ожидание мужей: столько прожито порознь, всё сменилось в человеке, только фамилия прежняя. Слишком разный опыт жизни у него и у неё – и снова сойтись им уже невозможно.
Тут – на фильмы и на романы кому-то, а в эту книгу не помещается.
Тут пусть будет один рассказ Марии Кадацкой.
«За первые 10 лет муж написал мне 600 писем. За следующие 10 – одно, и такое, что не хотелось жить. После 19 лет в свой первый отпуск он поехал не к нам, а к родственникам, к нам же с сыном заехал проездом на 4 дня. Поезд, с которым мы его ждали, в этот день был отменён. И после безсонной ночи я легла отдохнуть. Слышу звонок. Незнакомый голос: “Мне Марию Венедиктовну”. Открываю. Входит полный пожилой мужчина в плаще и шляпе. Ничего не говоря, проходит смело. Я спросонья как будто забыла, что ждала мужа. Стоим. “Не узнала?” – “Нет”. А сама всё думаю, что это – кто-то из родственников, которых у меня много и с которыми я тоже не виделась много лет. Потом посмотрела на его сжатые губы – вспомнила, что мужа жду! – и потеряла сознание. – Тут пришёл сын, да ещё заболевшим. И вот все трое, не выходя из единственной комнаты, мы четыре дня сидели. И с сыном они были очень сдержанны, и мне с мужем говорить почти не пришлось, разговор был общий. Он рассказывал о своей жизни и ничуть не интересовался, как мы без него. Уезжал опять в Сибирь, в глаза не смотрел при прощании. Я сказала ему, что муж мой погиб в Альпах (он был в Италии, его освободили союзники)».
А бывают другого рода встречи, веселей.
Можно встретить надзирателя или лагерного начальника. Вдруг в тебердинской турбазе узнаёшь в физинструкторе Славе – норильского вертухая. Или в ленинградском «Гастрономе» Миша Бакст видит – лицо знакомое, и тот его заметил. Капитан Гусак, начальник лаготделения, сейчас в гражданском. «Слушай, подожди-подожди! Где ты у меня сидел?.. А, помню, мы тебя посылки лишили за плохую работу». (Ведь помнит! Но всё это им естественно кажется, будто поставлены они над нами навечно, и только перерыв сейчас небольшой.)
Можно встретить (Бельский) командира части полковника Рудыко, который дал поспешное согласие на твой арест, чтоб только не иметь неприятностей. Тоже в штатском и в боярской шапочке, вид учёного, уважаемый человек.
Можно встретить и следователя – того, который тебя бил или сажал в клопов. Он теперь на хорошей пенсии, как, например, Хват, следователь и убийца великого Вавилова, живёт на улице Горького. Уж избави Бог от этой встречи – ведь удар опять по твоему сердцу, не по его.
А ещё можно встретить твоего доносчика – того, кто посадил тебя, и вот преуспевает. И не карают его небесные молнии. Те, кто возвращаются в родные места, те-то обязательно и видят своих стукачей. «Слушайте, – уговаривает кто погорячее, – подавайте на них в суд! Хотя бы для общественного разоблачения!» (Уж – не больше, уж понимают все…) «Да нет уж… да ладно уж…» – отвечают реабилитированные.
Потому что этот суд был бы в ту сторону, куда волами тянуть.
«Пусть их жизнь наказывает!» – отмахивается Авенир Борисов.
Только и остаётся.
Композитор X. сказал Шостаковичу: «Вот эта дама, Л., член нашего Союза, когда-то посадила меня». – «Напишите заявление, – сгоряча предложил Шостакович, – мы её из Союза исключим!» (Как бы не так!) X. и руками замахал: «Нет уж, спасибо, меня вот за эту бороду по полу тягали, больше не хочу».
Да уж о возмездии ли речь? Жалуется Г. Полев: «Та сволочь, которая меня посадила, при выходе чуть снова не спрятала – и спрятала бы! – если б я не бросил семью и не уехал из родного города».
Вот это – по-нашему! вот это – по-советски!
Что же сон, что же мираж болотный: прошлое? или настоящее?..
В 1955 году пришёл Эфроимсон к заместителю главного прокурора Салину и принёс ему том уголовных обвинений против Лысенко. Салин сказал: «Мы не компетентны это разбирать, обращайтесь в ЦК».
С каких это пор они стали некомпетентными? Или отчего уж они на тридцать лет раньше не стали такими?
Процветают оба лжесвидетеля, посадившие Чульпенёва в монгольскую яму, – Лозовский и Серёгин. С общим знакомым по части пошёл Чульпенёв к Серёгину в его контору бытового обслуживания при Моссовете. «Знакомьтесь. Наш халхинголец, не помните?» – «Нет, не помню». – «А Чульпенёва – не помните такого?» – «Нет, не помню, война раскидала». – «А судьбу его не знаете?» – «Понятия не имею». – «Ах, подлец ты, подлец!»
Только и скажешь. В райкоме партии, где Серёгин на учёте: «Не может быть! Он так добросовестно работает».
Добросовестно работает!..
Всё на местах, и все на местах. Погромыхали громы – и ушли почти без дождя.
До того всё на местах, что Ю. А. Крейнович, знаток языков Севера[115], вернулся – в тот же институт, и в тот же сектор, с теми же, кто заложил его, кто ненавидит его, – с теми же самыми он каждый день шубу снимает и заседает.
Ну как если бы жертвы Освенцима вкупе с бывшими комендантами образовали бы общую галантерейную фирму.
Есть обергруппен-стукачи и в литературном мире. Сколько душ погубили Я. Эльсберг? Лесючевский? Все знают их – и никто не смеет тронуть. Затевали изгнать из Союза писателей – напрасно! Ни тем более – с работы. Ни уж, конечно, из партии.
Когда создавался наш Кодекс (1926), сочтено было, что убийство клеветою в пять раз легче и извинительней, чем убийство ножом. (Да ведь и нельзя ж было предполагать, что при диктатуре пролетариата кто-то воспользуется этим буржуазным средством – клеветой.) По статье 95-й – заведомо ложный донос, показания, соединённые: а) с обвинением в тяжком преступлении; б) с корыстными мотивами; в) с искусственным созданием доказательств обвинения, – караются лишением свободы до… двух лет. А то и – шесть месяцев.
Либо полные дурачки эту статью составляли, либо очень уж дальновидные.
Я так полагаю, что – дальновидные.
И с тех пор в каждую амнистию (сталинскую 45-го, «ворошиловскую» 53-го) эту статейку не забывали включить, заботились о своём активе.
Да ещё ведь и давность. Если тебя ложно обвинили (по 58-й), то давности нет. А если ты ложно обвинил, то давность, мы тебя обережём.
Дело семьи Анны Чеботар-Ткач всё сляпано из ложных показаний. В 1944 она, её отец и два брата арестованы за якобы политическое и якобы убийство невестки. Все трое мужчин забиты в тюрьме (не сознавались), Анна отбыла десять лет. А невестка оказалась вообще невредима! Но ещё десять лет Анна тщетно просила реабилитации! Даже в 1964 прокуратура ответила: «Вы осуждены правильно, и оснований для пересмотра нет». Когда же всё-таки реабилитировали, то неутомимая Скрипникова написала за Анну жалобу: привлечь лжесвидетелей. Прокурор Г. Терехов ответил: невозможно за давностью…
В 20-е годы раскопали, притащили и расстреляли тёмных мужиков, за сорок лет перед тем казнивших народовольцев по приговору царского суда. Но те мужики были не свои. А доносчики эти – плоть от плоти.
Вот та воля, на которую выпущены бывшие зэки. Есть ли ещё в истории пример, чтобы столько всем известного злодейства