Скачать:TXTPDF
Архипелаг ГУЛаг (Полное издание в одном томе)

страха и постоянного голода. Пороки эти: лживость, лукавство, трусость, малодушие, наушничество, воровство. Опыт показал каторжному, что в борьбе за существование обман — самое надёжное средство.

Не десятерицею ли всё это и у нас?.. Так впору не возражать, не защищать мнимое какое–то лагерное «возвышение», а описать сотни, тысячи случаев подлинного растления. Приводить примеры, как никто не может устоять против лагерной философии, выраженной джезказганским Яшкой–нарядчиком: «чем больше делаешь людям гадости, тем больше тебя будут уважать». Рассказать, как недавние солдаты–фронтовики (Крас–лаг, 1942 год), лишь чуть заглотнув блатного воздуха, потянулись и сами жучковатъ— литовцев прихватывать, и на их продуктах и вещах поправляться самим, а вы хоть пропадите, зелёные! Как начинали хилятъ за вора некоторые власовцы, убедясь, что только так в лагере и проживёшь. О том доценте литературы, который стал блатным паханом. Удивиться, как заразлива эта лагерная идеология — на примере Чульпенёва. Чульпенёв выдержал семь лет общего лесоповала, стал знаменитым лесорубом, но попал в больницу со сломанной ногой, а после неё предложили ему поработать нарядчиком. Никакой в этом не было ему необходимости, два с половиной оставшихся года он уже уверенно мог дотянуть лесорубом, начальство с ним носилось — но как уклониться от соблазна? ведь по лагерной философии «дают— бери!». И Чульпенёв идёт в нарядчики — всего–то на шесть месяцев, самых беспокойных, тёмных, тревожных в своём сроке. (И вот срок миновал давно, и о соснах он рассказывает с простодушной улыбкой, — но камень на сердце лежит, как умер от его довода двухметровый латыш, капитан дальнего плавания, — да он ли один?..)

До какого «душевного лишая» можно довести лагерников сознательным науськиванием друг на друга! В Унжлаге в 1950 уже тронутая в рассудке Моисеевайте (но по–прежнему водимая конвоем на работу), не замечая оцепления, пошла «к маме». Её схватили, у вахты привязали к столбу и объявили, что «за побег» весь лагерь лишается ближайшего воскресенья (обычный приём). Так возвращавшиеся с работы бригады плевали в привязанную, кто и бил: «Из–за тебя, сволочи, выходного не будет!» Моисеевайте блаженно улыбалась.

А сколько растления вносит то демократическое и прогрессивное «самоокарауливание», а по–нашему— самоохрана, ещё в 1918 году провозглашённое? Ведь это— одно из главных русл лагерного растления: позвать арестанта в самоохрану. Ты— пал, ты— наказан, ты— вырван из жизни, — но хочешь быть не на самом низу? Хочешь ещё над кем–то выситься с винтовкой? над братом своим? На! держи! А побежит— стреляй! Мы тебя даже товарищем будем звать, мы тебе — красноармейский паёк.

И — гордится. И — холопски сжимает ложе. И стреляет. И— строже ещё, чем чисто–вольные охранники. (Как угадать: у властей — тут действительно курослепая вера в «социальную самодеятельность»? Или ледяной презрительный расчёт на самые низкие человеческие чувства?)

Да ведь не только самоохрана: и самонадзор, и самоугнетение — вплоть до начальников ОЛПов все были из зэков в 30–е годы. И заведующий транспортом. И заведующий производством. (А как же иначе, если 37 чекистов на 100 тысяч зэков Беломорканала?) Да оперуполномоченные — и те были из зэков!! Дальше в «самодеятельности» уже и идти некуда: сами над собой следствие вели! Сами против себя стукачей заводили!

Да. Да. Но я этих бесчисленных случаев растления не стану рассматривать здесь. Они— всем известны, их уже описывали и будут. Довольно с меня признать их. Это — общее направление, это — закономерность.

Зачем о каждом доме повторять: а в мороз его выхолаживает. Удивительнее заметить, что есть дома, которые и в мороз держат тепло.

Шаламов говорит: духовно обеднены все, кто сидел в лагерях. А я как вспомню или как встречу бывшего зэка — так личность.

Шаламов и сам в другом месте пишет: ведь не стану же я доносить на других! ведь не стану же я бригадиром, чтобы заставлять работать других.

А отчего это, Варлам Тихонович? Почему это вы вдруг не станете стукачом или бригадиром, раз никто в лагере не может избежать этой наклонной горки растления? Раз правда и ложь — родные сестры? Значит, за какой–то сук вы уцепились? В какой–то камень вы упнулись— и дальше не поползли? Может, злоба всё–таки — не самое долговечное чувство? Своей личностью и своими стихами не опровергаете ли вы собственную концепцию?

А как сохраняются в лагере (уж мы прикасались не раз) истые религиозные люди? На протяжении этой книги мы уже замечали их уверенное шествие через Архипелагкакой–то молчаливый крестный ход с невидимыми свечами. Как от пулемёта падают среди них— и следующие заступают, и опять идут. Твёрдость, не виданная в XX веке! И как нисколько это не картинно, без декламации. Вот какая–нибудь тётя Дуся Чмиль — круглолицая спокойная совсем неграмотная старушка. Окликает конвой:

— Чмиль! Статьи!

Она мягко незлобливо отвечает:

— Да что ты, батюшка, спрашиваешь? Там же написано, я всех не помню. — (У неё — букет из пунктов 58–й.)

Срок!

Вздыхает тётя Дуся. Она не потому так сбивчиво отвечает, чтоб досадить конвою. Она простодушно задумывается над этим вопросом: срок? Да разве людям дано знать сроки?..

Какой срок!.. Пока Бог грехи отпустит— потоль и сидеть буду.

Дура ты дура! — смеётся конвой. — Пятнадцать лет тебе, и все отсидишь, ещё, может, и больше.

Но проходит два с половиной года её срока, никуда она не пишет— и вдруг бумажка: освободить!

Как не позавидовать этим людям? Разве обстановка к ним благоприятнее? Едва ли! Известно, что «монашек» только и держали с проститутками и блатными на штрафных ОЛПах. А между тем кто из верующих— растлился? Умирали— да, но— не растлились?

А как объяснить, что некоторые шаткие люди именно в лагере обратились к вере, укрепились ею и выжили нерастленными?

И многие ещё, разрозненные и незаметные, переживают свой урочный поворот и не ошибаются в выборе. Те, кто успевают заметить, что не им одним худо, — но рядом ещё хуже, ещё тяжелей.

А все, кто под угрозой штрафной зоны и нового срока— отказались стать стукачами?

Как вообще объяснить Григория Ивановича Григорьева, почвоведа? Учёный, добровольно пошёл в 1941 году в народное ополчение, дальше известно— плен под Вязьмою. Весь плен немецкий провёл в лагере. Дальше известно — посажен у нас. Десятка. Я познакомился с ним зимою на общих работах в Эки–бастузе. Прямота так и светилась из его крупных спокойных глаз, какая–то несгибаемая прямота. Этот человек никогда не умел духовно гнуться — и в лагере не согнулся, хотя из десяти лет только два работал по специальности и почти весь срок не получал посылок. Со всех сторон в него внедряли лагерную философию, лагерное тление, но он не способился усвоить. В кемеровских лагерях (Антибесс) его напорно вербовал опер. Григорьев ответил вполне откровенно: «Мне противно с вами разговаривать. Найдётся у вас много охотников и без меня». — «На карачках приползёшь, сволочь!» — «Да лучше на первом суку повешусь». И послан был на штрафной. Вынес там полгода. — Да что, он делал ошибки ещё более непростительные: попав на сельхозкомандировку, он отказался от предложенного (как почвоведу) бригадирства! — с усердием же полол и косил. Да ещё глупей: в Экибастузе на каменном карьере он отказался быть учётчиком — лишь по той причине, что пришлось бы для работяг приписывать тухту, за которую потом, очнувшись, будет расплачиваться (да ещё будет ли?) вечно пьяный вольный десятник. И пошёл ломать камень! Чудовищная неестественная его честность была такова, что, ходя с бригадой овощехранилища на переработку картошки, — он не воровал её там, хотя все воровали. Будучи устроен в привилегированной бригаде мехмастерских у приборов насосной станции, — покинул это место лишь потому, что отказался стирать носки вольному холостому прорабу Трейвишу. (Уговаривали бригадники: да не всё ли равно тебе, какую работу делать? Нет, оказывается, не всё равно.) Сколько раз избирал он худший и тяжёлый жребий, только бы не искривиться душой, — и не искривился ничуть, я этому свидетель. Больше того: по удивительному влиянию светлого непорочного духа человека на его тело (теперь в такое влияние совсем не верят, не понимают) — организм уже немолодого (близ 50 лет) Григория Ивановича в лагере укреплялся: у него совсем исчез прежний суставной ревматизм, а после перенесенного тифа он стал особенно здоров: зимой ходил в бумажных мешках, проделывая в них дырки для головы и рук, — и не простужался!

Так не вернее ли будет сказать, что никакой лагерь не может растлить тех, у кого есть устоявшееся ядро, а не та жалкая идеология «человек создан для счастья», выбиваемая первым ударом нарядчикова дрына?

Растлеваются в лагере те, кто до лагеря не обогащен был никакой нравственностью, никаким духовным воспитанием. (Случайвовсе не теоретический, за советское пятидесятилетие таких–то и выросли — миллионы.)

Растлеваются в лагере те, кто уже и на воле растлевался или был к тому подготовлен. Потому что и на воле растлеваются, да отменней лагерников иногда.

Тот конвойный офицер, который велел привязать Моисеевайте к столбу для глумления, — он не больше растлен, чем плевавшие лагерники?

И уж заодно: а все ли из бригад в неё плевали? Может, из бригады — лишь по два человека? Да наверное так.

Татьяна Фаликс пишет: «Наблюдения за людьми убедили меня, что не мог человек стать подлецом в лагере, если не был им до него».

Если человек в лагере круто подлеет, так, может быть: он не подлеет, а открывается в нём его внутреннее подлое, чему раньше просто не было нужды?

М.А. Войченко считает так: «В лагере бытие не определяло сознание, наоборот, от сознания и неотвратимой веры в человеческую сущность зависело: сделаться тебе животным или остаться человеком».

Крутое, решительное заявление… Но не он один так думает. Художник Ивашёв–Мусатов с горячностью доказывает то же.

Да, лагерное растление было массовым. Но не только потому, что ужасны были лагеря, а потому ещё, что мы, советские люди, ступали на почву Архипелага духовно безоружными — давно готовыми к растлению, ещё на воле тронутые им, и уши развешивали слушать от старых лагерников, «как надо в лагере жить».

А как надо жить (и как умереть), мы обязаны знать и без всякого лагеря.

И может быть, Варлам Тихонович, дружба в нужде и беде вообще–то между людьми возникает, и даже в крайней беде, — да не между такими сухими и гадкими людьми, как мы, при воспитании наших десятилетий?

Если уж растление так неизбежно, то почему Ольга Львовна Слиозберг не покинула замерзающую подругу на лесной дороге, а осталась почти наверное погибнуть с нею сама—и спасла? Уж эта ли беда — не крайняя?

Если уж растление так неизбежно, то откуда

Скачать:TXTPDF

страха и постоянного голода. Пороки эти: лживость, лукавство, трусость, малодушие, наушничество, воровство. Опыт показал каторжному, что в борьбе за существование обман — самое надёжное средство. Не десятерицею ли всё это