перед побегом снять решётку с одного из коридорных окон. Обнаружив на утренней проверке недостачу шестнадцати человек, надзиратели не сразу решат, что это подкоп и побег, а кинутся искать по зоне, подумают: режим–ники пошли сводить счёты со стукачами. Будут искать ещё в другом лагпункте — не полезли ли через стену туда. Чистая работа! — подкопа не найти, под окном — нет следов, шестнадцать человек — ангелами взяты на небо!
Выползать в обводную траншею, затем по дну траншеи отползать по одному дальше от вышки (выход тоннеля слишком близок к ней); по одному же выходить на дорогу; между четвёрками делать перерывы, чтобы не вызывать подозрений и иметь время осмотреться. (Самый последний опять применяет предосторожность: он закрывает ход лаза снаружи заранее заготовленной деревянной горловиной, измазанной глиной, приминает её к лазу своим телом, забрасывает землёй, — чтоб и из траншеи нельзя было утром обнаружить следов подкопа!)
По посёлку идти группами с громкими беззаботными шутками. При попытке задержать— дружный отпор, вплоть до ножей.
Общий сборный пункт — около железнодорожного переезда, который проходят многие машины. Переезд взгорблен над дорогой, все ложатся вблизи на землю, и их не видно. Переезд этот плох (ходили через него на работу, видели), доски уложены кое–как, грузовики с углем и порожние тут переваливаются медленно. Двое должны поднять руки, остановить машину сразу за переездом, подойти к кабине с двух сторон. Просить подвезти. Ночью шофёр скорее всего один. Тут же вынуть ножи, взять шофёра на прихват, посадить его в середину, Валька Рыжков садится за руль, все прыгают в кузов и — ходу к Павлодару! Сто тридцать–сто сорок километров наверняка можно отскочить за несколько часов. Не доезжая парома, свернуть вверх по течению (когда везли сюда, глаза охватили кое–что), там в кустах шофёра связать, положить, машину бросить, через Иртыш переплыть на лодке, разбиться на группы и — кто куда! Как раз идут заготовки зерна, на всех дорогах полно машин.
Должны были кончить работы 6 октября. За два дня, 4 октября, взяли на этап двух участников: Тэнно и Володьку Кривошеина, вора. Они хотели делать мостырку, чтобы остаться любой ценой, но опер обещал повезти в наручниках, хоть при смерти. Решили, что лишнее упорство вызовет подозрение. Жертвуя для друзей, подчинились.
Так Тэнно не воспользовался своей настойчивостью влиться в подкоп. Не он стал тринадцатым— но введенный им, покровительствуемый, слишком расхлябанный дёрганый Жданок. Степан Коновалов и его друзья в худую для себя минуту уступили и открылись Тэнно.
Копать кончили, вышли правильно, Мутьянов не ошибся. Но пошёл снег, отложили, пока подсохнет.
9 октября вечером сделали всё совершенно точно, как было задумано. Благополучно вышла первая четвёрка— Коновалов, Рыжков, Мутьянов и тот поляк, его постоянный соучастник по инженерным побегам.
А потом выполз в траншею злополучный маленький Коля Жданок. Не по его вине, конечно, послышались невдалеке сверху шаги. Но ему бы выдержать, улежать, перетаиться, а когда пройдут— ползти дальше. А он от излишней шустрости высунул голову. Ему захотелось посмотреть — а кто это идёт?
Быстрая вошка всегда первая на гребешок попадает. Но эта глупая вошка погубила редкую по слаженности и по силе замысла группу беглецов — четырнадцать жизней долгих, сложных, пересекшихся на этом побеге. В каждой из жизней побег этот имел важное, особенное значение, осмысляющее прошлое и будущее, от каждого зависели ещё где–то люди, женщины, дети, и ещё нерождённые дети, — а вошка подняла голову — и всё полетело в тартарары.
А шёл, оказывается, помначкар, увидел вошку— крикнул, выстрелил. И охранники— недостойные этого замысла, и не разгадавшие его, — стали великими героями. И мой читатель, Историк–Марксист, похлопывая линеечкой по книге, цедит мне снисходительно:
— Да–а–а… Отчего ж вы не бежали?.. Отчего ж вы не восстали?..
И все беглецы, уже выползшие в лаз, отогнувшие решётку, уже прибившие плинтус клюку, — поползли теперь назад—назад— назад!
Кто дочерпался и знает дно этого досадливого отчаяния? этого презрения к своим усилиям?
Они вернулись, выключили свет в тоннеле, вправили коридорную решётку в гнёзда.
Очень скоро вся режимка была переполнена офицерами лагеря, офицерами дивизиона, конвоирами, надзирателями. Началась проверка по формулярам и перегон всех— в каменную тюрьму.
А подкопа из секции — не нашли! (Сколько бы же они искали, если бы всё удалось, как задумано?!) Около того места, где просыпался Жданок, нашли дыру, полузаваленную. Но и придя тоннелем под барак, нельзя было понять, откуда же спускались люди и куда они дели землю.
Только вот в «культурной» секции не хватило четырёх человек, и восьмерых оставшихся теперь нещадно пропускали — легчайший способ для тупоумных добиться истины.
А зачем теперь было скрывать?..
В этот тоннель устраивались потом экскурсии всего гарнизона и надзора. Майор Максименко, пузатый начальник Экибастузского лагеря, потом хвастался в Управлении перед другими начальниками лаготделений:
— Вот у меня был подкоп— да! Метро! Но мы… наша бдительность…
А всего–то вошка…
Поднятая тревога не дала и ушедшей четвёрке дойти до железнодорожного переезда. План рухнул. Они перелезли через забор пустой рабочей зоны с другой стороны дороги, перешли зону, ещё раз перелезли — и двинули в степь. Они не решились остаться в посёлке ловить машину, потому что посёлок уже был переполнен патрулями.
Как год назад Тэнно, они сразу потеряли скорость и вероятие уйти.
Они пошли на юго–восток, к Семипалатинску. Ни продуктов не было у них на пеший путь, ни сил — ведь последние дни они выбивались, кончая подкоп.
На пятый день побега они зашли в юрту и попросили у казахов поесть. Как уже можно догадаться, те отказали и в просящих поесть стреляли из охотничьего ружья. (И в традиции ли это степного народа пастухов? А если не в традиции — то традиция откуда?..)
Степан Коновалов пошёл с ножом на ружьё, ранил казаха, отнял ружьё и продукты. Пошли дальше. Но казахи выслеживали их на конях, обнаружили уже близ Иртыша, вызвали опергруппу.
Дальше они были окружены, избиты в кровь и мясо, дальше уже всё, всё известно…
Если мне могут теперь указать побеги русских революционеров XIX или XX века с такими трудностями, с таким отсутствием поддержки извне, с таким враждебным отношением среды, с такой беззаконной карой пойманных— пусть назовут!
И после этого пусть говорят, что мы — не боролись.
Глава 9. СЫНКИ С АВТОМАТАМИ
Охраняли в долгих шинелях с чёрными обшлагами. Охраняли красноармейцы. Охраняли самоохранники. Охраняли запасники–старики. Наконец пришли молодые ядрёные мальчики, рождённые в первую пятилетку, не видавшие войны, взяли новенькие автоматы — и пошли нас охранять.
Каждый день два раза по часу мы бредём, соединённые молчаливой смертной связью: любой из них волен убить любого из нас. Каждое утро мы— по дороге, они— по задороге, вяло бредём, куда не нужно ни им, ни нам. Каждый вечер бодро спешим: мы— в свой загон, они— в свой. Итак как дома настоящего у нас нет, — загоны эти служат нам домами.
Мы идём и совсем не смотрим на их полушубки, на их автоматы, — зачем они нам? Они идут и всё время смотрят на чёрные наши ряды. Им по уставу надо всё время смотреть на нас, им так приказано, в этом их служба. Они должны пресечь выстрелом наше каждое движение и шаг.
Какими кажемся мы им, в наших чёрных бушлатах, в наших серых шапках сталинского меха, в наших уродливых, третьего срока, четырежды подшитых валенках, — и все обляпанные латками номеров, какие могут же поступить с подлинными людьми?
Удивляться ли, что вид наш вызывает гадливость? — ведь он так и рассчитан, наш вид. Вольные жители посёлка, особенно школьники и учительницы, со страхом косятся с тротуарных тропинок на наши колонны, ведомые по широкой улице. Передают: они очень боятся, что мы, исчадия фашизма, вдруг бросимся врассыпную, сомнём конвой— и ринемся грабить, насиловать, жечь, убивать. Ведь, наверно, такие только желания доступны столь звероподобным существам. И вот от этих зверей охраняет жителей посёлка — конвой. Благородный конвой. В клубе, построенном нами, вполне может чувствовать себя рыцарем сержант конвоя, предлагая учительнице потанцевать.
Эти сынки всё время смотрят на нас— и из оцепления, и с вышек, но ничего им не дано знать о нас, а только право дано: стрелять без предупреждения.
О, если бы по вечерам они приходили к нам, в наши бараки, садились бы на наши вагонки и слушали: за что вот этот сел старик, за что вот этот папаша. Опустели бы эти вышки, и не стреляли бы эти автоматы.
Но вся хитрость и сила системы в том, что смертная наша связь основана на неведении. Их сочувствие к нам карается как измена родине, их желание с нами поговорить — как нарушение священной присяги. И зачем говорить с нами, когда придёт политрук в час, назначенный по графику, и проведёт с ними беседу — о политическом и моральном лице охраняемых врагов народа. Он подробно и с повторениями разъяснит, насколько эти чучела вредны и тяготят государство. (Тем заманчивее проверить их как живую мишень.) Он принесёт под мышкой какие–то папки и скажет, что в спецчасти лагеря ему дали на один вечер дела. Он прочтёт оттуда машинописные бумажки о злодеяниях, за которые мало всех печей Освенцима, — и припишет их тому электрику, который чинил свет на столбе, или тому столяру, у которого рядовые товарищи такие–то неосторожно хотели заказать тумбочку.
Политрук не собьётся, не оговорится. Он никогда не расскажет мальчикам, что люди тут сидят и просто за веру в Бога, и просто за жажду правды, и просто за любовь к справедливости. И ещё — ни за что вообще.
Вся сила системы в том, что нельзя человеку просто говорить с человеком, а только через офицера и политрука.
Вся сила этих мальчиков — в их незнании.
Вся сила лагерей — в этих мальчиках. Краснопогонниках. Убийцах с вышек и ловцах беглецов.
Вот одна такая политбеседа по воспоминаниям тогдашнего конвоира (Ныроблаг): «Лейтенант Самутин — узкоплечий, долговязый, голова приплюснутая с висков. Напоминает змею. Белый, почти безбровый. Знаем, что прежде он самолично расстреливал. Сейчас на политзанятиях читает монотонно: «Враги народа, которых вы охраняете, — это те же фашисты, нечисть. Мы осуществляем силу и карающий меч Родины и должны быть твёрдыми. Никаких сантиментов, никакой жалости»».
И вот так–то формируются мальчики, которые упавшего беглеца стараются бить ногой непременно в голову. Те, кто у седого старика в наручниках выбивают ногою хлеб изо рта.
Те, кто равнодушно смотрят, как бьётся закованный беглец о занозистые доски кузова, — ему лицо кровянит, ему голову разбивает, они смотрят равнодушно. Ведь они— карающий меч Родины.
Уже после смерти Сталина, уже вечно–ссыльный, я лежал в обычной «вольной» ташкентской клинике.