воспитывать так.
Вот она, тонкая нежная ткань правды. Как было.
Но высказать это вслух в 1930 году? — уже расстрел!
А для ярости толпы — этого мало, не видно!
И поэтому молчаливый и спасительный для всей страны сговор инженерства надо перемалевать в грубое вредительство и интервенцию.
Так во вставной картине представилось нам бесплотное — и бесплодное! — видение истины. Расползлась режиссёрская работа, уже проговорился Федотов о бессонных ночах (!) в течение 8 месяцев его сидки; о каком–то важном работнике ГПУ, который пожал руку ему (?) недавно (так это был уговор? выполняйте свои роли — и ГПУ выполнит своё обещание?). Да вот уже и свидетели, хоть роли у них несравненно меньше, начинают сбиваться.
Крыленко — Вы принимали участие в этой группе? Свидетель Кирпотенко — Два–три раза, когда разрабатывались вопросы интервенции.
Как раз это и нужно!
Крыленко (поощрительно) — Дальше!
Кирпотенко (пауза) — Кроме этого, ничего не известно.
Крыленко побуждает, напоминает.
Кирпотенко (тупо) — Кроме интервенции, мне больше ничего не известно (стр. 354).
А на очной ставке с Куприяновым у него уже и факты не сходятся. Сердится Крыленко и кричит на бестолковых арестантов:
— Тогда надо сделать, чтобы ответы были одинаковы! (стр. 358).
Но вот в антракте, за кулисами, всё снова подтянуто к стандарту. Все подсудимые снова на ниточках, и каждый ожидает дёрга. И Крыленко дёргает сразу всех восьмерых: вот промышленники–эмигранты напечатали статью, что никаких переговоров с Рамзиным и Ларичевым не было и никакой «промпартии» они не знают, а показания подсудимых скорей всего вымучены пытками. Так что вы на это скажете?..
Боже! как возмущены подсудимые! Нарушая всякую очерёдность, они просят поскорее дать им высказаться! Куда делось то измученное спокойствие, с которым они несколько дней унижали себя и своих коллег! Из них просто вырывается клокочущее негодование на эмигрантов! Они рвутся сделать письменное заявление для газет — коллективное письменное заявление подсудимых в защиту методов ГПУ! (Ну, разве не украшение, разве не бриллиант?)
Рамзин — Что мы не подвергались пыткам и истязаниям — достаточное доказательство наше присутствие здесь!
Так куда ж годятся те пытки, когда вывести на суд нельзя!
Федотов — Заключение в тюрьму принесло пользу не одному мне!.. Я даже лучше чувствую себя в тюрьме, чем на воле.
Очкин — И я, и я лучше!
Просто уж по благородству отказываются Крыленко и Вышинский от такой письменной коллективки. А—написали бы! а подписали бы!
Да может ещё у кого–нибудь подозрение таится? Так товарищ Крыленко уделяет им от блеска своей логики: «Если допустить хотя бы на одну секунду, что эти люди говорят неправду — то почему именно их арестовали и почему вдруг эти люди заговорили’?» (стр. 452).
Вот сила мысли! — и за тысячи лет не догадывались обвинители: сам факт ареста уже доказывает виновность! Если подсудимые невиновны—так зачем бы их тогда арестовали? А уж если арестовали — значит, виноваты!
И действительно: почему б они заговорили?
«Вопрос о пытках мы отбросим в сторону!., но психологически поставим вопрос: почему сознаются? А я спрошу: а что им оставалось делать?» (стр. 454).
Ну, как верно! Как психологически! Кто сиживал в этом учреждении, вспомните: а что оставалось делать?..
(Иванов–Разумник пишет[121], что в 1938 он сидел с Крыленкой в одной камере, в Бутырках, и место Крыленки было под нарами. Я очень живо это себе представляю (сам лазил): там такие низкие нары, что только по–пластунски можно подползти по грязному асфальтовому полу, но новичок сразу никак не приноровится и ползёт на карачках. Голову–то он подсунет, а выпяченный зад так и останется снаружи. Я думаю, верховному прокурору было особенно трудно приноровиться, и его ещё не исхудавший зад подолгу торчал во славу советской юстиции. Грешный человек, со злорадством представляю этот застрявший зад, и во всё долгое описание этих процессов он меня как–то успокаивает.)
Да более того, развивает прокурор, если б это всё была правда (о пытках), —непонятно, что бы понудило всех единогласно, без всяких уклонений и споров так хором признаваться?.. Да где они могли совершить такой гигантский сговор? — ведь они не имели общения друг с другом во время следствия!?
(Через несколько страниц уцелевший свидетель расскажет нам, где…)
Теперь не я читателю, но пусть читатель мне разъяснит, в чём же пресловутая «загадка московских процессов 30–х годов» (сперва дивились «Промпартии», потом перенеслась загадка на процессы партийных вождей)?
Ведь не две тысячи замешанных и не двести–триста вывели на суд, а только восемь человек. Хором из восьми не так уж немыслимо управлять. А выбрать Крыленко мог из тысячи, и два года выбирал. Не сломился Пальчинский — расстрелян (и посмертно объявлен «руководителем Промпартии», так его и поминают в показаниях, хоть от него ни словечка не осталось). Потом надеялись выбить нужное из Хренникова — не уступил им Хренников. Так сноска петитом один раз: «Хренников умер во время следствия». Дуракам пишите петитом, а мы–то знаем, мы двойными буквами напишем: ЗАМУЧЕН ВО ВРЕМЯ СЛЕДСТВИЯ! (Посмертно и он объявлен руководителем «Промпартии». Но хоть бы один фактик от него, хоть бы одно показание в общий хор — нет ни одного. Потому что не дал ни одногоі) И вдруг находка — Рамзин! Вот энергия, вот хватка! И чтобы жить — на всё пойдёт! А что за талант! В конце лета его арестовали, вот перед самым процессом —а он не только вжился в роль, но как бы не он и всю пьесу составил, и охватил гору смежного материала, и всё подаёт с иголочки, любую фамилию, любой факт. А иногда ленивая витиеватость: «Деятельность Промпартии была настолько разветвлена, что даже при 11–дневном суде нет возможности вскрыть с полной подробностью» (то есть: ищите! ищите дальше!). «Я твёрдо уверен, что небольшая антисоветская прослойка ещё сохранилась в инженерных кругах» (кусь–кусь, хватайте ещё!). И до чего способен: знает, что загадка, и загадку надо художественно объяснить. И, как палка бесчувственный, вдруг находит в себе «черты русского преступления, для которого очищение — во всенародном покаянии».
Рамзин незаслуженно обойден русской памятью. Я думаю, он вполне выслужил стать нарицательным типом цинического и ослепительного предателя. Бенгальский огонь предательства! Не он был один такой за эту эпоху, но он — на виду.
Так, значит, вся трудность Крыленки и ГПУ была—только не ошибиться в выборе лиц. Но риск невелик: следственный брак всегда можно отправить в могилу. А кто пройдёт и решето и сито—тех подлечи, подкорми и выводи на процесс!
И в чём тогда загадка? Как их обработать? А так: вы жить хотите? (Кто для себя не хочет, тот для детей, для внуков.) Вы понимаете, что расстрелять вас, не выходя из двора ГПУ, уже ничего не стоит? (Несомненно так. А кто ещё не понял— тому курс лубянского выматывания.) Но и нам ивам выгоднее, если вы сыграете некоторый спектакль, текст которого вы сами же и напишете, как специалисты, а мы, прокуроры, разучим и постараемся запомнить технические термины. (На суде Крыленко иногда сбивается, ось вагона вместо оси паровоза.) Выступать вам будет неприятно, позорно — надо перетерпеть! Ведь жить дороже! —А какая гарантия, что вы нас потом не расстреляете? — А за что мы вам будем мстить? Вы — прекрасные специалисты и ни в чём не провинились, мы вас ценим. Да посмотрите, уже сколько вредительских процессов, и всех, кто вёл себя прилично, мы оставили в живых. (Пощадить послушных подсудимых предыдущего процесса — важное условие успеха будущего процесса. Так цепочкой и передаётся эта надежда до самого Зиновьева–Каменева.) Но уж только выполните все наши условия до последнего! Процесс должен сработать на пользу социалистическому обществу!
И подсудимые выполняют все условия…
Всю тонкость интеллектуальной инженерной оппозиции вот они подают как грязное вредительство, доступное пониманию последнего ликбезника. (Но ещё нет толчёного стекла, насыпанного в тарелки трудящихся! — до этого ещё и прокуратура не додумалась.)
Затем — мотив идейности. Они начали вредить? — из враждебной идейности, но теперь дружно сознаются? — опять–таки из идейности, покорённые (в тюрьме) пламенным доменным ликом 3–го года Пятилетки! В последних словах они хотя и просят себе жизни, но это — не главное для них. (Федотов: «Нам нет прощения! Обвинитель прав!») Для этих странных подсудимых сейчас, на пороге смерти, главное — убедить народ и весь мир в непогрешимости и дальновидности советского правительства. Рамзин особенно славословит «революционное сознание пролетарских масс и их вождей», которые «сумели найти неизмеримо более верные пути экономической политики», чем учёные, и гораздо правильней рассчитали темпы народного хозяйства. Теперь «я понял, что надо сделать бросок, что надо сделать скачок[122], что надо штурмом взять…» (стр. 504) и т. д. Ларичев: «Советский Союз не победим отживающим капиталистическим миром». Калинников: «Диктатура пролетариата есть неизбежная необходимость… Интересы народа и интересы советской власти сливаются в одну целеустремлённость». Да, кстати, и в деревне «правильна генеральная линия партий, уничтожение кулачества». Обо всём у них есть время посудачить в ожидании казни… И даже для такого предсказания есть проход в горле раскаявшихся интеллигентов: «По мере развития общества индивидуальная жизнь должна суживаться… Коллективная воля есть высшая форма» (стр. 510).
Так усилиями восьмерной упряжки достигнуты все цели процесса:
1. Все недостачи в стране, и голод, и холод, и безодёжье, и неразбериха, и явные глупости — всё списано на вредителей–инженеров.
2. Народ напуган нависшей интервенцией и готов к новым жертвам.
3. Инженерная солидарность нарушена, вся интеллигенция напугана и разрознена.
И чтоб сомнений не оставалось, эту цель процесса ещё раз отчётливо возглашает Рамзин:
«Я хотел, чтобы в результате теперешнего процесса Промпартии на тёмном и позорном прошлом всей интеллигенции… можно было поставить раз и навсегда крест» (стр. 49).
Туда ж и Ларичев: «Эта каста должна быть разрушена… Нет и не может быть лояльности среди инженерства!..» (стр. 508). И Очкин: интеллигенция «это есть какая–то слякоть, нет у неё, как сказал государственный обвинитель, хребта, есть безусловная бесхребетность… Насколько неизмеримо выше чутьё пролетариата» (стр. 509). (И всегда у пролетариата главное почему–то — чутьё… Всё через ноздри.)
И за что ж этих старателей расстреливать?.. Сперва объявлена казнь главным, но тут же сменено на десятки. (И поехал Рамзин устраивать теплотехническую шарашку.)
Так писалась десятилетиями история нашей интеллигенции — от анафемы 20–го года (помнит читатель: «не мозг нации, а говно», «союзник чёрных генералов», «наёмный агент империализма») до анафемы 30–го.
Удивляться ли, что слово «интеллигенция» утвердилось у нас как брань?
Вот как делаются гласные судебные процессы! Ищущая сталинская мысль наконец достигла своего идеала. (То–то позавидуют недотыки Гитлер и Геббельс, сунутся на позор со своим поджогом рейхстага…)
Стандарт достигнут — и теперь может держаться многолетие и повторяться хоть каждый сезон — как скажет Главный Режиссёр.