Скачать:TXTPDF
Архипелаг ГУЛаг (Полное издание в одном томе)

народом, даже с миром. Один какой–нибудь чудак в камере такое тебе откроет, чего б никогда не прочёл.

Вдруг запускают в камеру диво какое–то: высокого молодого военного с римским профилем, с неостриженными вьющимися светло–жёлтыми волосами, в английском мундире — как будто прямо с Нормандского побережья, офицер армии вторжения. Он так гордо входит, словно ожидает, что все перед ним встанут. А оказывается, он просто не ждал, что сейчас войдёт к друзьям: он сидит уже два года, но ещё не побывал ни в одной камере и сюда–то, до самой пересылки, таинственно везен в отдельном купе — а вот негаданно, оплошно или с умыслом, выпущен в нашу общую конюшню. Он обходит камеру, видит в немецком мундире офицера вермахта, зацепляется с ним по–немецки, и вот уже они яростно спорят, готовые, кажется, применить оружие, если бы было. После войны прошло пять лет, да и твержено нам, что на Западе война велась только для вида, и нам странно смотреть на их взаимную ярость: сколько этот немец средь нас лежал, мы, русаки, с ним не сталкивались.

Никто б и не поверил рассказу Эрика Арвида Андерсена, если б не его пощажённая стрижкой головачудо на весь ГУЛАГ; да если б не чуждая эта осанка; да не свободный разговор на английском и немецком. По его словам, он был сын шведского даже не миллионера, а миллиардера (ну, допустим, добавлял), по матери же — племянник английского генерала Робертсона, командующего английской оккупационной зоной Германии. Шведский подданный, он в войну служил добровольцем в английской армии и высаживался, верно, в Нормандии, после войны стал кадровым шведским военным. Однако социальные запросы тоже не покидали его, жажда социализма была в нём сильнее привязанности к капиталам отца. С глубоким сочувствием следил он за советским социализмом и даже наглядно убедился в его процветании, когда приезжал в Москву в составе шведской военной делегации, и здесь им устраивали банкеты, и возили на дачи, и там совсем не был им затруднён контакт с простыми советскими гражданами — с хорошенькими артистками, которые ни на какую работу не торопились и охотно проводили с ними время, даже с глазу на глаз. И, окончательно убеждённый в торжестве нашего строя, Эрик по возвращении на Запад выступил в печати, защищая и прославляя советский социализм. И вот этим он перебрал и погубил себя. Как раз в те годы, 47^18–й, изо всех щелей натягивали передовых западных молодых людей, готовых публично отречься от Запада (и ещё, казалось, набрать их десятка бы два, и Запад дрогнет и развалится). По газетной статье Эрик был сочтён подходящим в этом ряду. А служа в то время в Западном Берлине, жену же оставив в Швеции, Эрик по простительной мужской слабости посещал холостую немочку в Восточном Берлине. Тут–то ночью его и повязали (да не про то ли и пословица — «пошёл к куме, да засел в тюрьме»? давно это, наверно, так, и не он первый). Его привезли в Москву, где Громыко, когда–то обедавший в доме у отца его в Стокгольме и знакомый с сыном, теперь, на правах ответного гостеприимства, предложил молодому человеку публично проклясть и весь капитализм, и своего отца, и за это было сыну обещано у нас тотчас же — полное капиталистическое обеспечение до конца дней. Но хотя Эрик материально ничего не терял, он, к удивлению Громыки, возмутился и наговорил оскорбительных слов. Не поверив его твёрдости, его заперли на подмосковной даче, кормили, как принца в сказке (иногда «ужасно репрессировали»: переставали принимать заказы на завтрашнее меню и вместо желаемого цыплёнка приносили вдруг антрекот), обставили произведениями Маркса–Энгельса–Ленина–Сталина и год ждали, что он перекуётся. К удивлению, и этого не произошло. Тогда подсадили к нему бывшего генерал–лейтенанта, уже два года отбывшего в Норильске. Вероятно, расчёт был, что генераллейтенант преклонит голову Эрика перед лагерными ужасами. Но он выполнил это задание плохо или не хотел выполнять. Месяцев за десять совместной сидки он только научил Эрика ломаному русскому языку и поддержал возникшее в нём отвращение к голубым фуражкам. Летом 1950 вызвали Эрика ещё раз к Вышинскому, он отказался ещё раз (совершенно не по правилам попирая бытие сознанием!). Тогда сам Абакумов прочёл Эрику постановление: 20 лет тюремного заключения (за что?). Они уже сами не рады были, что связались с этим недорослем, но нельзя ж было и отпускать его на Запад. И вот тут–то повезли его в отдельном купе, тут он слушал через стенку рассказ московской девушки, а утром видел в окно гнилосоломенную рязанскую Русь.

Эти два года очень утвердили его в верности Западу. Он верил в Запад слепо, он не хотел признавать его слабостей, он считал несокрушимыми западные армии, непогрешимыми его политиков. Он не верил нашему рассказу, что за время его заключения Сталин решился на блокаду Берлина иона сошла ему вполне благополучно. Молочная шея Эрика и кремовые щёки рдели от негодования, когда мы высмеивали Черчилля и Рузвельта. Так же был уверен он, что Запад не потерпит его, Эрика, заключения; что вот сейчас по сведениям с Куйбышевской пересылки разведка узнает, что Эрик не утонул в Шпрее, а сидит в Союзе, — и его выкупят или выменяют. (Этой верой в особенность своей судьбы среди других арестантских судеб он напоминал наших благонамеренных ортодоксов.) Несмотря на жаркие схватки, он звал Панина и меня к себе в Стокгольм при случае («нас каждый знает, —с усталой улыбкой говорил он, —отец мой почти содержит двор шведского короля»). А пока сыну миллиардеранечем было вытираться, и я подарил ему лишнее драненькое полотенце. Скоро взяли его на этап [161].

А переброска всё идёт! — вводят, выводят, по одному и пачками, гонят куда–то этапы. С виду такое деловое, такое планоосмысленное движение—даже поверить нельзя, сколько в нём чепухи.

В 1949 году создаются Особые лагеря — и вот чьим–то верховным решением массы женщин гонят из лагерей европейского Севера и Заволжья — через Свердловскую пересылку — в Сибирь, в Тайшет, в Озёрлаг. Но уже в 50–м году Кто–то нашёл удобным стягивать женщин не в Озёрлаге, а в Дуб–равлаге — в Темниках, в Мордовии. И вот эти самые женщины, испытывая все удобства гулаговских путешествий, тянутся через эту же самую Свердловскую пересылку — на запад. В 51–м году создаются новые Особлаги в Кемеровской области (Камышлаг) — вот где, оказывается, нужен женский труд! И злополучных женщин мордуют теперь в Кемеровские лагеря через ту же заклятую Свердловскую пересылку. Приходят времена высвобождения — но не для всех же! И тех женщин, кто остался тянуть срок среди всеобщего хрущёвского полег–чания, — качают опять из Сибири через Свердловскую пересылку— в Мордовию: стянуть их вместе будет верней.

Ну да хозяйство у нас внутреннее, островишки все свои, и расстояния для русского человека не такие уж протяжные.

Бывало так и с отдельными зэками, беднягами. Шенд–рик — весёлый крупный парень с незамысловатым лицом, как говорится, честно трудился в одном из куйбышевских лагерей и не чуял над собой беды. Но она стряслась. Пришлов лагерь срочное распоряжение — и не чьё–нибудь, а самого министра внутренних дел (откуда министр мог узнать о существовании Шендрика?)! — немедленно доставить этого Шендрика в Москву, в тюрьму № 18. Его схватили, потащили на Куйбышевскую пересылку, оттуда, не задерживаясь, — в Москву, да не в какую–то тюрьму № 18, а со всеми вместе на широко известную Красную Пресню. (Сам–то Шендрик ни про какую № 18 и знать не знал, ему ж не объявляли.) Но беда его не дремала: двух суток не прошло — его дёрнули опять на этап и теперь повезли на Печору. Всё скудней и угрюмей становилась природа за окном. Парень струсил: он знал, что распоряжение министра, и вот так шибко волокут на север, значит, министр имеет на Шендрика грозные материалы. Ко всем изматываниям пути ещё украли у Шендрика в дороге трёхдневную пайку хлеба, и на Печору он приехал пошатываясь. Печора встретила его неприютно: голодного, неустроенного, в мокрый снег погнали на работу. За два дня он ещё и рубахи просушить ни разу не успел, и матраса ещё не набил еловыми ветками, — как велели сдать всё казённое, и опять загребли и повезли ещё дальше — на Воркуту. По всему было видно, что министр решил сгноить Шендрика, ну правда не его одного, целый этап. На Воркуте не трогали Шендрика целый месяц. Он ходил на общие, от переездов ещё не оправился, но начинал смиряться со своей заполярной судьбой. Как вдруг его вызвали днём из шахты, запыхавшись погнали в лагерь сдавать всё казённое и через час везли на юг. Это уж пахло как бы не личной расправой! Привезли в Москву, в тюрьму № 18. Держали в камере месяц. Потом какой–то подполковник вызвал, спросил: «Да где ж вы пропадаете? Вы правда техникмашиностроитель?» Шендрик признался. И тогда взяли его… на Райские острова! (Да, и такие есть в Архипелаге!)

Это мелькание людей, эти судьбы и эти рассказы очень украшают пересылки. И старые лагерники внушают: лежи и не рыпайся! Кормят здесь гарантийкой [162], так и горба ж не натрудишь. И когда не тесно, так и поспать вволю. Растянись и лежи от баланды до баланды. Неуедно, да улёжно. Только тот, кто отведал лагерных общих, понимает, что пересылка — это дом отдыха, это счастье на нашем пути. А ещё выгода: когда днём спишь — срок быстрей идёт. Убить бы день, а ночи не увидим.

Правда, помня, что человека создал труд и только труд исправляет преступника, а иногда имея подсобные работы, а иногда подряжаясь укрепить финансы со стороны, хозяева пересыльных тюрем гоняют трудиться и эту свою леглую пересыльную рабочую силу.

Всё на той же Котласской пересылке перед войной работа эта была ничуть не легче лагерной. За зимний день шестьсемь ослабевших арестантов, запряжённых лямками в тракторные (!) сани, должны были протянуть их двенадцать километров по Двине до устья Вычегды. Они погрязали в снегу и падали, и сани застревали. Кажется, нельзя было придумать работу изморчивей! Но это была ещё не работа, а разминка. Там, в устье Вычегды, надо было нагрузить на сани десять кубометров дров — и в том же составе, и в той же упряжке (Репина нет, а для новых художников это уже не сюжет, грубое воспроизведение натуры) притащить сани на родную пересылку! Так что твой и лагерь! — ещё до лагеря кончишься. (Бригадир этих работ

Скачать:TXTPDF

народом, даже с миром. Один какой–нибудь чудак в камере такое тебе откроет, чего б никогда не прочёл. Вдруг запускают в камеру диво какое–то: высокого молодого военного с римским профилем, с