Скачать:TXTPDF
Архипелаг ГУЛаг (Полное издание в одном томе)

облаивают собаками, обставляют штыками, орут «шаг вправо, шаг влево…» — и вдруг ссаживают на маленькой станции Занзе–ватка, и встречает его там одинокий спокойный надзиратель безо всякого ружья. Он зевает: «Ладно, ночевать у меня будешь, а до завтрева пока гуляй, завтра свезу тебя в лагерь». И Анс — гуляет! Да вы понимаете ли, что значит — гулять человеку, у которого срок десять лет, который уже с жизнью прощался сколько раз, у которого сегодня утром ещё был ва–гон–зак, а завтра будет лагерь, — сейчас же он ходит и смотрит, как куры роются в станционном садике, как бабы, не продав поезду масла и дынь, собираются уходить. Он идёт вбок три, четыре и пять шагов, и никто не кричит ему «стой!», он неверящими пальцами трогает листики акаций и почти плачет.

А спецконвой — весь такое диво, от начала до конца. Общих этапов тебе в этот раз не знать, рук назад не брать, догола не раздеваться, на землю задом не садиться и даже обыска никакого не будет. Конвой приступает к тебе дружески и даже называет на «вы». Вообще–то, предупреждает он, при попытке к бегству мы, как обычно, стреляем. Пистолеты наши заряжены, они в карманах. Однако поедемте просто, держитесь легко, не давайте понять, что вы — заключённый. (Я очень прошу заметить, что и здесь, как всегда, интересы отдельной личности и интересы государства полностью совпадают.)

Моя лагерная жизнь перевернулась в тот день, когда я со скрюченными пальцами (от хватки инструмента они у меня перестали разгибаться) жался на разводе в плотницкой бригаде, а нарядчик отвёл меня от развода и со внезапным уважением сказал: «Ты знаешь, по распоряжению министра внутренних дел…»

Я обомлел. Ушёл развод, а придурки в зоне меня окружили. Одни говорили: «навешивать будут новый срок», другие говорили: «на освобождение». Но все сходились в том, что не миновать мне министра Круглова. И я тоже зашатался между новым сроком и освобождением. Я забыл совсем, что полгода назад в наш лагерь приехал какой–то тип и давал заполнять учётные карточки ГУЛАГа (после войны эту работу начали по ближайшим лагерям, но кончили вряд ли). Важнейшая графа там была «специальность». И чтоб цену себе набить, писали зэки самые золотые гулаговские специальности: «парикмахер», «портной», «кладовщик», «пекарь». А я прищурился и написал: «ядерный физик». Ядерным физиком я отроду не был, только до войны слушал что–то в университете, названия атомных частиц и параметров знал — и решился так написать. Был год 1946, атомная бомба была нужна позарез. Но я сам той карточке значения не придал, забыл.

Это—глухая, совершенно недостоверная, никем не подтверждённая легенда, которую нет–нет да и услышишь в лагерях: что где–то в этом же Архипелаге есть крохотные Райские острова. Никто их не видел, никто там не был, а кто был — молчит, не высказывается. На тех островах, говорят, текут молочные реки в кисельных берегах, ниже как сметаной и яйцами там не кормят; там чистенько, говорят, всегда тепло, работа умственная и сто раз секретная.

И вот на те–то Райские острова (в арестантском просторечии— шарашки) я на полсрока и попал. Им–то я и обязан, что остался жив, в лагерях бы мне весь срок ни за что не выжить. Им обязан я, что пишу это исследование, хотя для них самих в этой книге места не предусматриваю (уж есть о них роман). Вот с тех–то островов с одного на другой, со второго на третий меня и перевозили спецконвоем: двое надзирателей да я.

Если души умерших иногда пролетают среди нас, видят нас, легко читают наши мелкие побуждения, а мы не видим и не угадываем их, бесплотных, то такова и поездка спецконвоем.

Ты окунаешься в гущу воли, толкаешься в станционном зале. Успеваешь проглянуть объявления, которые наверняка и ни с какой стороны не могут тебя касаться. Сидишь на старинном пассажирском «диване» и слушаешь странные и ничтожные разговоры: о том, что какой–то муж бьёт жену или бросил её; а свекровь почему–то не уживается с невесткой; а коммунальные соседи жгут электричество в коридоре и не вытирают ног; а кто–то кому–то мешает по службе; а кого–то зовут в хорошее место, но он не решается на переезд: как это с места сниматься, легко ли? Ты всё это слушаешь — и мурашки отречения вдруг бегут по твоей спине и голове: тебе так ясно проступает подлинная мера вещей во Вселенной! мера всех слабостей и страстей! — а этим грешникам никак не дано её увидеть. Истинно жив, подлинно жив только ты, бесплотный, а эти все лишь по ошибке считают себя живущими.

И — незаполнимая бездна между вами! Ни крикнуть им, ни заплакать над ними нельзя, ни потрясти их за плечи: ведь ты — дух, ты — призрак, а они — материальные тела.

Как же внушить им — прозрением? видением? во сне? — братья! люди! Зачем дана вам жизнь?! В глухую полночь распахиваются двери смертных камер — и людей с великой душой волокут на расстрел. На всех железных дорогах страны сию минуту, сейчас, люди лижут после селёдки горькими языками сухие губы, они грезят о счастьи распрямлённых ног, об успокоении после оправки. На Колыме только летом на метр отмерзает земля — и лишь тогда в неё закапывают кости умерших за зиму. А у вас — под голубым небом, под горячим солнцем есть право распорядиться своей судьбой, пойти выпить воды, потянуться, куда угодно ехать без конвоя — какое ж электричество в коридоре? при чём тут свекровь? Самое главное в жизни, все загадки её—хотите, я высыплю вам сейчас? Не гонитесь за призрачным—за имуществом, за званием: это наживается нервами десятилетий, а конфискуется в одну ночь. Живите с ровным превосходством над жизнью — не пугайтесь беды, и не томитесь по счастью, всё равно ведь: и горького не довеку, и сладкого не дополна. Довольно с вас, если вы не замерзаете и если жажда и голод не рвут вам когтями внутренностей. Если у вас не перешиблен хребет, ходят обе ноги, сгибаются обе руки, видят оба глаза и слышат оба уха — кому вам ещё завидовать? зачем? Зависть к другим больше всего съедает нас же. Протрите глаза, омойте сердца — и выше всего оцените тех, кто любит вас и кто к вам расположен. Не обижайте их, не браните, ни с кем из них не расставайтесь в ссоре: ведь вы же не знаете, может быть, это ваш последний поступок перед арестом, и таким вы останетесь в их памяти!..

Но конвоиры поглаживают в карманах чёрные ручки пистолетов. И мы сидим втроём рядышком, непьющие ребята, спокойные друзья.

Я тру лоб, я закрываю глаза, открываю — опять этот сон: никем не конвоируемое скопище людей. Я твердо помню, что ещё сегодня ночевал в камере и завтра буду в камере опять. А тут какие–то контролёры со щипчиками: «Ваш билет!» — «Вон, у товарища».

Вагоны полны (ну, по–вольному «полны» — под скамейками никто не лежит, и на полу в проходах не сидят)… Мне сказано— держаться просто, я и держусь куда проще: увидел в соседнем купе боковое место у окна и пересел. А конвоирам в том купе места не нашлось. Они сидят в прежнем и оттуда влюблёнными глазами за мной следят. В Переборах освобождается место через столик против меня, но прежде моего конвоира место успевает занять мордатый парень в полушубке, меховой шапке, с простым, но крепким деревянным чемоданом. Чемодан этот я узнал: лагерного изготовления, made in Архипелаг.

«фу–у–уф», — отдувается парень. Света мало, но вижу: он раскраснелся весь, посадка была с дракой. И достаёт флягу: «Пивка выпьешь, товарищ?» Я знаю, что мой конвоир изнемогает в соседнем купе: не должен же я пить алкогольного, нельзя! Но — держаться надо просто. И я говорю небрежно: «Да налей, пожалуй». (Пиво?? Пиво!! За три года я его не выпил ни глоточка! Завтра в камере буду хвастать: пиво пил!) Парень наливает, я с содроганием пью. Уже темно. Электричества в вагоне нет, послевоенная разруха. В старом фонаре в дверной перегородке горит один свечной огарок, на четыре купе сразу: на два вперёд и два назад. Мы с парнем приятельски разговариваем, почти не видя друг друга. Как ни перегибается мой конвоирничего ему не слышно за стуком вагона. У меня в кармане — открытка домой. Сейчас объясню моему простецкому собеседнику, кто я, и попрошу опустить в ящик. Судя по чемодану, он и сам сидел. Но он опережает меня: «Знаешь, еле отпуск выпросил. Два года не пускали, такая служба собачья». — «Какая же?» — «Да ты не знаешь. Я — асмодей, голубые погоны, никогда не видал?» Тьфу, пропасть, как же я сразу не догадался: Переборы — центр Волголага, а чемодан он изнудил из зэков, бесплатно ему сделали. Как же проткало это нашу жизнь: на два купе два асмодея уже мало! — третий сел. А может, и четвёртый где притаился? А может, они в каждом купе?.. А может, ещё кто из наших едет спецконвоем?..

Мой парень все скулит, жалуется на судьбу. Тогда я возражаю ему загадочно: «А кого ты охраняешь, кто по десять лет ни за хрен получил — тем легче?» Он сразу оседает и замолкает до утра: в полутьме он и прежде неясно видел, что я в каком–то полувоенном — шинель, гимнастёрка. Он думал — просто вояка, а теперь шут его знает: может, я — оперативник? беглецов ловлю? зачем я в этом вагоне? а он лагеря при мне ругал…

Огарок в фонаре заплывает, но всё ещё горит. На третьей багажной полке какой–то юноша приятным голосом рассказывает о войне — настоящей, о какой в книгах не пишут, был сапёром, рассказывает случаи, верные с правдой. И так приятно, что вот незаграждённая правда всё же льётся в чьи–то уши.

Мог бы рассказать и я… Я бы даже хотел рассказать!.. Нет, пожалуй, уже не хочу. Четыре года моей войны как корова слизнула. Уже не верю, что это было, и вспоминать не хочу. Два года здесь, два года Архипелага, затмили для меня фронтовые дороги, всё затмили. Клин вышибается клином.

И вот, проведя лишь несколько часов среди вольных, я чувствую: уста мои немы, мне нечего делать среди них, мне — связанно здесь. Хочу — свободной речи! хочу — на родину! хочу — к себе на Архипелаг!

Утром я забываю открытку на верхней вагонной полке: ведь будет кондукторша протирать

Скачать:TXTPDF

облаивают собаками, обставляют штыками, орут «шаг вправо, шаг влево…» — и вдруг ссаживают на маленькой станции Занзе–ватка, и встречает его там одинокий спокойный надзиратель безо всякого ружья. Он зевает: «Ладно,