из окружения Ярика Харитонова и идущего воевать Сани Лаженицына – или солдата Арсения Благодарёва? И тем более с ненавистников «режима», ведомых принципом «чем хуже, тем лучше», радующихся любой беде больного государства, азартно смакующих и преувеличивающих его действительные (немалые) и вымышляемые пороки? Или с тех, кто свято уверен, что всё и всегда идёт в стране должным образом, что возможны лишь незначительные погрешности (вроде гибели Второй армии), что бабы солдат нарожают, царское величие неколебимо, а Бог всё устроит к вящей славе Государя, отечества и их верных слуг? Все они – от министров до террористов – убеждены: никакая война мира и России не изменит. Все они не видят «красного колеса».
Видит его, как помним, Ленин. И не потому что политически проницателен – проглядел за мелкой партийной колготней начало войны (и в октябре 1916-го не будет чувствовать, что через год возглавит – шутка ли – правительство России, и готовить будет революцию в Швейцарии, и весть о Феврале встретит с изумлением). Видит – потому что мистически ненавидит этот мир (и прежде всего – проклятую Россию), потому что носит войну в себе, потому что инстинктивно чувствует: всякое зло (а тем более такое масштабное) ему на потребу, потому что счастлив любому намеку на грядущую вселенскую смуту. «Крутится тяжёлое разгонистое колесо – как красное колесо паровоза, – и надо не потерять его могучего кручения. Ещё ни разу не стоявший перед толпой, ещё ни разу не показавший рукой движения массам (в этой позе – предсказывающей апрельскую 1917 года, что повторится в тысячах идолов, иные из которых по сей день позорно торчат на русской земле – Ленин застывает в конце главы, ещё не перед готовой крушить старый мир солдатнёй, а то ли перед пустотой, то ли перед не замечающими будущего вождя мировой революции краковскими, а потому не упомянутыми, обывателями. – А. Н.), – какими ремнями от этого колеса, от своего крутящегося сердца, их всех завертеть, но – не как увлекает их сейчас, а – в обратную сторону». Намёк понят. Зло, ворвавшееся в мир по человеческому попущению («Люди – забыли – Бога», и значит, люди дали дорогу злу) нашло своего вернейшего служителя. Воротынцева и Благодарёва видение «красного колеса» потрясает и страшит, но они его вскоре забудут, оторвавшееся тележное колесо на наших глазах становится колесом обычным, Ленин разгадывает символ и преисполняется ликованием – «красное колесо» буквально вошло в него, стало ленинским сердцем. «Просветлялась в динамичном уме радостная догадка – из самых сильных, стремительных и безошибочных за всю жизнь <…> как с орлиного полёта вдруг услеживаешь эту маленькую единственную золотистую ящерку истины, и заколачивается сердце (вновь сердце. – А. Н.), и орлино рухаешься за ней, выхватываешь её за дрожащий хвост у последней каменной щели – и назад, и назад, назад и вверх разворачивать её как ленту, как полотнище с лозунгом: … ПРЕВРАТИТЬ В ГРАЖДАНСКУЮ!.. – и на этой войне, и на этой войне – погибнут все правительства Европы!!!» (22)
Так и будет (те, что не погибнут, выйдут из войны сильно покорежёнными, но не шибко поумневшими – доведут свои народы до следующей, еще более истребительной). Будет не по воле Ленина – этот «великий практик» придёт на готовенькое, созданное общими усилиями противоборствующих держав Европы и противоборствующих групп в России. Будет, потому что в пустоту канет речь Воротынцева перед Верховным, потому что затянется (и затянет Воротынцева) война, от которой никак не избавиться, потому что толчок расчеловечиванию уже дан, и с каждым новым оборотом движение дьявольского колеса становится не медленнее, а быстрее, свирепей, неудержимей.
Ненавидя революцию или захлёбно ею восторгаясь, имея о ней самые примитивные или весьма обстоятельные и детализированные представления, полагая её великим торжеством России или её тяжелейшей бедой, все мы с детства были убеждены: тогда началась новая эра. Началась. Но не в Октябре-Ноябре Семнадцатого (этим – Седьмым – Узлом по замыслу Солженицына открывается действие третье – «Переворот»), а в Августе Четырнадцатого, где поднимается занавес «повествованья в отмеренных сроках»: действие первое – «Революция». Она уже пришла.
Андрей Немзер
Гуверовский институт. Калифорния 1976
Подмосковье 1967
Вермонт 1978
Сноски
1
Сделал, что мог, кто может – пусть сделает лучше (лат.).
2
В каждого русского – стреляй!
3
4
Полковник, я должен был бы взять вас в плен.
5
Нет, ваше высокопревосходительство, это я должен взять вас в плен.
6
Вы – на нашей территории.
7
Эта местность – в наших руках. И я осмелюсь вам посоветовать, господин генерал, лучше удалиться.
8
Как вас зовут, полковник?
9
Полковник Воротынцев.
10
А я – генерал фонФрансуа.
11
А-а! Я вас узнаю. Вчера это ваш автомобиль мы чуть не подбили? Зачем вы ехали в Уздау?
12
Донесли, что мои войска уже там.
13
А вы – русский ли?
14
Русский… Ну, простите, ваше высокопревосходительство, к сожалению, мне некогда. Будьте здоровы, ваше высокопревосходительство!
15
Прощайте!
16
Нет, панове, там совсем нет русских, только немцы, много немцев сегодня пришло.
17
Здесь и далее цифры в скобках – номера упоминаемых или цитируемых глав Первого Узла. При отсылках к последующим Узлам перед номером глав применяются сокращения: О16 – «Октябрь Шестнадцатого»; М17 – «Март Семнадцатого»; А17 – «Апрель Семнадцатого».
18
См. переход Сани Лаженицына от первоначальной захваченности всякой новой философской или социально-исторической концепцией к растерянности: «И стал брать его от книг – страх, не прежняя почтительная радость: что никак он не научится автору противостоять, что увлекает и подчиняет его каждая последняя читанная книга» (2; цитируются характеристика ложного героя поэмы Некрасова «Саша», уподобиться которому страшится Саня: «Что ему книга последняя скажет,/ То на душе его сверху и ляжет. // Верить, не верить – ему всё равно,/ Лишь бы доказано было умно»).
19
Сдаться в плен опрометчиво мечтал (и для того дезертировал) случайно ставший спутником Воротынцева Саша Ленартович (45). Попадёт в плен и испытает весь его кошмар военный врач Федонин (см. его спор с Ленартовичем о войне и офицерском долге (15); в главе о судьбе русского госпиталя в Найденбурге, следующей непосредственно за главой о прорыве группы Воротынцева, то есть об избавлении Ленартовича от плена, Федонин только бегло упомянут (56), но значимо, что он оставался на своём месте до конца; о том, что Федонин попал в плен – причём именно в августе 1914 года – мы узнаем в Четвёртом Узле, когда военный врач возвращается в Россию: «Тридцать два месяца, даже и с лишним, девятьсот восемьдесят дней пробыл доктор Федонин в германском плену» (А17, 176; там же о бесчеловечности в обращении немцев с военнопленными). Заметим, что собственно «военная» часть «Августа Четырнадцатого» завершается «экранной» главой, в финале которой возникает: // «= Новинка! кон-цен-тра-ционный лагерь! – // судьба десятилетий! // Провозвестник Двадцатого века!» (58). Значимо соседство (56-я и 57-я главы коротки) и теснейшая смысловая связь (наглядные итоги самсоновской катастрофы) 55-й (с упоминанием 1945 года) и 58-й глав.
20
Впервые опубликована в 8-м томе Собрания сочинений (Вермонт, Париж, 1980); в России – Театр. 1990. № 8.
21
Предполагаемая случайная и невоенная смерть Сани в самом начале гражданской войны (прототип героя, отец автора, погиб от полученной на охоте раны в 1918 году, до рождения сына) может быть прочитана как милость судьбы, избавление если не вовсе безвинного, то минимально виновного в российских бедах обычного благородного человека от ужасов братоубийства, поражения и окончательной потери либо свободы (подсоветское существование с постоянной лагерной перспективой), либо отечества (изгнание). В то же время этот, продиктованный семейной историей, сюжетный ход (не прописанный Солженицыным, но внятный его внимательному читателю) символизирует судьбу несостоявшейся «молодой России». Воротынцеву, воплощающему «несущее» поколение, то есть отвечающему за всё, надлежит испить свою чашу до дна. Ключевое значение его фигуры в рамках общего замысла Солженицына явствует из проговоренного выше (предсказание китайца о смерти в 1945 году). Что до сочинения завершённого, то сейчас преждевременно обсуждать по-прежнему доминирующую (хотя и иначе, чем в Первом Узле) сюжетную роль Воротынцева в «Октябре Шестнадцатого» и «Марте Семнадцатого», равно как и значимо «фоновое», ослабленное присутствие в них Лаженицына. В «Апреле Семнадцатого», который вопреки первоначальному замыслу стал заключительным Узлом, резко акцентировано особое положение как Лаженицына (встреча с Ксеньей (А17, 91), глава в точном центре текста, в конце первого тома; визит молодых к Варсонофьеву (А17, 180), где звучит ответ на загадку из «варсонофьевской» главы «Августа» (42; см. также А17, 185), так и Воротынцева (на могилёвском Валу, сюжетная точка «повествованья в отмеренных сроках» (А17, 186)).
22
Ещё в лагерном 1948 году Солженицын написал: «Когда я горестно листаю/ Российской летопись земли,/ Я – тех царей благословляю,/ При ком войны мы не вели».
23
См. в навеянном эйфорией начала войны стихотворении Мандельштама «Европа»: «Европа цезарей! С тех пор, как в Бонапарта/ Гусиное перо направил Меттерних, – / Впервые за сто лет и на глазах моих/ Меняется твоя таинственная карта!» (1914).
24
«Лишь это узкое братство генштабистов (к которому принадлежит Воротынцев. – А. Н.) да ещё может быть кучка инженеров знали, что весь мир и с ним Россия невидимо, неслышимо, незамечаемо перекатилось в Новое Время, как бы сменив атмосферу планеты, кислород её, темп горения и все часовые пружины. Вся Россия, от императорской фамилии до революционеров, наивно думала, что дышит прежним воздухом и живёт на прежней Земле, – и только кучке инженеров и военных дано было ощущать сменённый Зодиак» (12). Здесь автор словно бы договаривает за героя, делая логичные выводы (по контрасту и с учётом реальностей ХХ века, которые Воротынцев предчувствует, а автор знает доподлинно) из грустных размышлений полковника о штабной дури, профессиональной слабости генералитета, общем презрении к военной науке, правиле старшинства при чинопроизводстве и прочей привычной и губящей армию рутине. Генерал Артамонов, в корпус которого скачет Воротынцев, очень скоро «проиллюстрирует» действиями «общие соображения» генштабиста – зловеще выразительно и, увы, неоспоримо.
25
Здесь не могут не вспомниться размышления толстовского Кутузова после Бородинского сражения: «Но этот вопрос интриги (Бенигсена, настаивающего на новом сражении под Москвой. – А. Н.) не занимал теперь старого человека. Один страшный вопрос занимал его <…> «Неужели это я допустил до Москвы Наполеона, и когда же я это сделал?». И далее, отдав приказ об отступлении («властью, врученной мне моим государем и отечеством»), Кутузов думает «всё о том же страшном вопросе: „Когда же, когда же наконец решилось то, что решило вопрос, и кто виноват в этом?“ // «Этого, этого я не ждал, – сказал он вошедшему к нему, уже поздно ночью, адъютанту Шнейдеру, – этого я не ждал! Этого не думал!» Разница в том, что Кутузов уверен в своей правоте и будущей победе («Да нет