написал, что конечно Солженицына был бы недостоин образ действий Синявского и Даниэля.
Я ответил:
— Сам я не собираюсь посылать за границу ничего. Но от соотечественников скрывать своих книг не буду. Давал им читать, даю и буду давать!
А. Т. вздохнул. Но признал разумно:
— В конце концов, это — право автора.
(В начале начал!!)
А откуда мог пойти слух? Пытался я ему объяснить. Одна глава из «Корпуса», отвергнутая многими советскими журналами, действительно напечатана за границей — именно, центральным органом словацкой компартии «Правда». Да, кстати! я же дал на днях интервью словацким корреспондентам, вам рассказать? Да! я ведь в ноябре дал интервью японцу, я вам не рассказывал… («Слышал, — хмуро кивнул Твардовский. — Вы что-то незаконное передали в японское посольство…») Да! ведь мы же восемь месяцев не виделись, а завтра А. Т. едет в Италию, и надо ему быть осведомлённым о моём новом образе действий: я ведь совсем иначе себя теперь веду! Дайте-ка расскажу!..
Но — всякий интерес потерял А. Т. к нашему разговору. Он стал звонить секретарю, связываться с Сурковым, с Бажаном, снова с теми, о ком на полчаса раньше остроумно выразился, что «на одном поле не сел бы рядом с ними…..»: ведь именно с ними ему нужно было завтра ехать спасать КОМЕСКО. Я помнил, как парижским своим интервью осени 1965 года А. Т. успокаивал о моей судьбе и, значит, помогал меня душить. Теперь я очень выразительно сказал ему, как ненавижу Вигорелли за то, что тот солгал на Западе будто недавно беседовал со мною дружески и узнал от меня, что роман и архив мне возвращены. Он помогал душить. (Сиречь: да вы же там завтра не помогите!..)
А делаю я теперь вот что: даю рукописи обсуждать в секцию прозы…
А. Т. качает головой:
— Не следовало давать.
— …потом — публично выступаю…
А. Т. хмурится:
— Очень плохо. Зря. Своими резкими выступлениями вы ставите под удар «Новый Мир». Нас упрекают: вот, значит, вы кого воспитали, вот кого вытащили на свет!
(Да Боже мой, да не только значит я, но и вся русская литература должна замолкнуть и самопотопиться — чтобы только не упрекали и не потопили «Н. Мир»?..)
— Я защищаю и вас! Я объясняю людям громко со сцены, почему на два-три месяца задерживаются ваши номера: цензура!
— Не надо объяснять! — всё гуще хмурился он. — Мне говорили, что вы вообще против меня высказываетесь…
— Против? И вы могли — поверить?
— Я ответил: пусть! А я против него — не буду.
(Поверил! сразу поверил бедный Трифоныч! — Но сам поступил благороднее!.. В том и дружба.)
И где ж во всём этом разговоре был «Раковый корпус»? Да был всё-таки, переслойкой: по две фразы, по два абзаца.
2-й части «Корпуса» он высказал высшие похвалы; что это в три раза (прибор такой есть?) выше 1-й части. Но вот что…
(Я знаю: сейчас, как раз сейчас, такие условия, такая ситуация… Дорогой Александр Трифоныч! Я знаю! Я и не прошу печатать! Берегите журнал! Я и давал-то вам повесть только чтоб вы не обижались! Я в редакцию-то — не давал!)
— …Но вот что: даже если бы печатание зависело целиком от одного меня — я бы не напечатал.
— Вот это мне уже горько слышать, Александр Трифоныч! Почему же?
— Там — неприятие советской власти. Вы ничего не хотите простить советской власти.
— А. Т.! Этот термин «советская власть» стал неточно употребляться. Он означает: власть депутатов трудящихся, только их одних, свободно ими избранную и свободно ими контролируемую. Я — руками и ногами за такую власть!.. А то вот и секретариат СП, с которым вы на одном поле не сели бы… — тоже советская власть?
— Да, — сказал он с печальным достоинством. — В каком-то смысле и они — советская власть, и поэтому надо с ними ладить и поддерживать их… Вы ничего не хотите забыть! Вы — слишком памятливы!
— Но, А. Т.! Художественная память — основа художественного творчества! Без неё книга развалится, будет…
— Ложь! У вас нет подлинной заботы о народе! — (Ну да, я же не добр к верхам!) — Такое впечатление, что вы не хотите, чтобы в колхозах стало лучше.
— Да А. Т.! Во всей книге ни слова ни о каком колхозе. — (Впрочем, не я их придумывал, почему я должен о них заботиться?..) — А что действительно нависает над повестью — так это система лагерей. Да! Не может быть здоровой та страна, которая носит в себе такую опухоль! Знаете ли вы, что система эта, едва не рассосавшаяся в 1954-55 годах, — снова укреплена Хрущёвым и именно в годы XX и XXII съезда? И когда Никита Сергеич плакал над нашим «Иваном Денисовичем» — он только что утвердил лагеря не мягче сталинских.
Рассказываю.
Слушает внимательно. И всё равно:
— А что вы можете предложить вместо колхозов? — (Да не об этом ли был и «разбор» «Матрёны»?..) — Надо же во что-то верить. У вас нет ничего святого. Надо в чём-то уступить советской власти! В конце концов, это просто неразумно. Плетью обуха не перешибешь.
— Ну так обух обухом, А. Т.!
— Да нет в стране общественного мнения!
— Ошибаетесь, А. Т.! Уже есть! уже растёт!
— Я боюсь, чтобы ваш «Раковый корпус» не конфисковали, как роман.
— Поздно, А. Т.! Уже тю-тю! Уже разлетелся! (Ещё нет. Ещё для 2-й части мне два месяца скромно терпеть. Но до писательского съезда столько и осталось.)
— Ваша озлобленность уже вредит вашему мастерству. — (Почему ж 2-я часть вышла «в три раза лучше» той, которую он хотел печатать?) — На что вы рассчитываете? Вас не будет никто печатать.
(Да, при моём поведении «достойней Синявского и Даниэля». Хороша ловушка!..)
— Никуда не денутся, А. Т.! Умру — и каждое словечко примут, как оно есть, никто не поправит!
И вот это — обидело его глубоко:
— Это уже самоуслаждение. Легче всего представить, что «я один смелый», а все остальные — подлецы, идут на компромисс.
— Зачем же вы так расширяете? Тут и сравнивать нельзя. Я — одиночка, сам себе хозяин, вы — редактор большого журнала…
Берегите журнал! Берегите журнал… Литература как-нибудь и без вас…
То не последние были слова нашего разговора, и он не вышел ссорой или побранкой. Мы простились сдержанно (он — уже и рассеянно), сожалея о неисправимости взглядов и воспитания друг у друга. Такое окончание и было достойнее всего, я рад, что кончилось именно так: не характерами, не личностями мы разошлись. Советский редактор и русский прозаик, мы не могли дальше прилегать локтями, потому что круто и необратимо разбежались наши литературы.
На другой день он уехал в Италию и вскоре давал там многолюдное интервью (опять надеясь, что я не узнаю?). Его спрашивали обо мне: правда ли, что часть моих вещей ходит по рукам, но не печатается? правда ли, что и такие есть вещи, которые я из стола не смею вынуть?
«В стол я к нему не лазил, — ответил популярный редактор (в самом деле, в стол лазить — на это есть ГБ). — Но вообще с ним всё в порядке. Я видел его как раз накануне отъезда в Италию (подтверждение нашей близости и достоверности его слов!). Он окончил 1-ю часть новой большой вещи (когда, А.Т.? когда?..), её очень хорошо приняли московские писатели («не следовало давать туда»?..), теперь он работает дальше. (А — 2-ю часть потеряли, А. Т.? А как «излишняя памятливость»? а — «ничего нет святого»? Почему бы не сказать этому католическому народу: «у Солженицына ничего нет святого»?)
Сам в эти месяцы душимый, — он помогал и меня душить…
Не проходит поэту безнаказанно столько лет состоять в партии.
Думал, в три раза тесней поместиться. Стыд, распёрло.
Я потому только писал, что ещё несколько дней — и разлетится моё письмо съезду [2] , и не знаю, что будет, даже буду ли жив. Или шея напрочь, или петля пополам.
И больно, что это никем потом не распутается, не объяснится.
Не я весь этот путь выдумал и выбрал — за меня выдумано, за меня выбрано.
Я — обороняюсь.
Охотники знают, что подранок бывает опасен.
7 апреля — 7 мая 1967
Рождество-на-Истье
ПЕРВОЕ ДОПОЛНЕНИЕ
(ноябрь 1967)
Вот, оказывается, какое липучее это тесто — мемуары: пока ножки не съёжишь — и не кончишь. Ведь всё время новые события — и нужны дополнения. И сам себя проклиная за скучную обстоятельность, трачу время читателя и своё.
Ни с чем не могу сравнить этого состояния — облегчения от высказанного. Ведь надо почти полстолетия гнуться, гнуться, гнуться, молчать, молчать, молчать — и вот распрямиться, рявкнуть — да не с крыши, не на площадь, а на целый мир, — чтобы почувствовать, как вся успокоенная и стройная вселенная возвращается в твою грудь. И уже ни сомнений, ни метаний, ни раскаяния — чистый свет радости! Так надо было! так давно было надо! И до того осветилось всё восприятие мира, что даже благодушие заливает, хотя ничего не достигнуто.
Впрочем, как не достигнуто? Ведь около ста писателей поддержало меня 84 в коллективном письме съезду и человек пятнадцать — в личных телеграммах и письмах (считаю лишь тех, чьи копии имею). Это ли не изумление? Я на это и надеяться не смел! Бунт писателей!! — у нас! после того, как столько раз прокатали вперед и назад, вперед и назад асфальтным сталинским катком! Несчастная гуманитарная интеллигенция! Не тебя ли, главную гидру, уничтожали с самого 1918-го года — рубили, косили, травили, морили, выжигали? Уж кажется начисто! уж какими глазищами шарили, уж какими мётлами поспевали! — а ты опять жива? А ты опять тронулась в свой незащищённый, бескорыстный, отчаянный рост! — именно ты, опять ты, а не твои благополучные братья, ракетчики, атомщики, физики, химики, с их верными окладами, модерными квартирами и убаюкивающей жизнью! Это им бы, сохранившимся, перенять твой горький рок, наследовать твой безнадежный жребий — нет! конному пешего не понять! Они будут нам готовить огненную гибель, а за цветущую землю — гибни ты!
Среди поддерживающих писем были и формальные, и осторожные, непредрешающие, и внутренне несвободные, и с мелкой аргументацией — но они были! И подписей было сто! А венчало их доблестное безоглядное письмо Георгия Владимова, ещё дальше меня шагнувшего — в гимне Самиздату.
И опять моей шаровой коробки на шее не хватило предвидеть самые ближайшие последствия! Я писал и рассылал это письмо — как добровольно поднимался на плаху. Я шёл по их идеологию, но навстречу подмышкой нёс же