же вывих, мало замеченный наблюдателями боя, а по сути сломивший наш бой, лишивший нас главного успеха, А. Д. допустил в середине сентября — через день-два после снятия глушения, когда мы почти по инерции катились вперёд. Группа около 90 евреев написала письмо американскому конгрессу с просьбой, как всегда, о своём: чтоб конгресс не давал торгового благоприятствования СССР, пока не разрешат еврейской эмиграции. Чужие этой стране и желающие только вырваться, эти девяносто могли и не думать об остальном ходе дел. Но для придания веса своему посланию они пришли к Сахарову и просили его от своего имени подписать такой же текст отдельно, была уже традиция, что к Сахарову с этим можно идти и он не откажет. И действительно, по традиции и по наклону к этой проблеме, Сахаров подписал им — через 2-3 дня после поправки Вильбора Милза! — не подумав, что он ломает фронт, сдаёт уже взятые позиции, сужает поправку Милза до поправки Джексона, всеобщие права человека меняет на свободу одной лишь эмиграции. И письмо 90 евреев было тут же обронено, не замечено, а письмо Сахарова «Вашингтон Пост» набрала 18.9 крупными буквами. И конгресс — возвратился к поправке Джексона… Если мы просим только об эмиграции — почему ж американскому сенату надо заботиться о большем?..
Этот перелом в ходе боя, это колебание соседней колонны прошло незамеченным для тех, кто не жил в ритме и смысле событий. Но меня обожгло. 16.9 из загорода я написал А. Д. об этом письмо — и то был второй и последний контакт наших колонн во встречном бою.
В ноябре Сахаров днями просиживал в тюремной приёмной, пока допрашивали жену, и 29.11 мы услышали по радио: «Сахаров подал заявление на поездку в Принстон». И «Дэйли Мэйл» выразила общее чувство: «Казалось чудом сопротивление малой группы лиц тоталитарному государству. Грустно сознавать, что чудо не произошло. Тирания снова одержала победу».
И неужели же свойство всякого чуда — что оно должно оборваться?..
А со снятием глушения в Москве даже многие школьники стали приникать к радиоприёмникам, следить за волнами нашего боя. В какой-то школе восьмиклассник остановил учительницу истории: «Если вы так говорите о Сахарове (по-газетному), то ничему полезному мы у вас научиться не можем». И тут же стали свистеть, мяукать, сорвали ей урок, предупредили два параллельных класса, сорвали и там. А теперь они должны всё узнать, что Сахаров на том и покидает их? Приходят письма из провинции, раздаются телефонные звонки: «Передайте Сахарову — пусть ни за что не уезжает!».
1 декабря Сахаровы пришли к нам, как всегда вдвоем. Жена — больна, измучена допросами и общей нервностью: «Меня через две недели посадят, сын — кандидат в Потьму, зятя через месяц вышлют как тунеядца, дочь без работы». — «Но всё-таки мы подумаем?» — возражает осторожно Сахаров. «Нет, это думай ты».
Мы сами ждали выхода «Архипелага» через месяц и с ним — судьбы, которую уже твёрдо приняли. Здесь. И к тому — убеждали их.
А. Д. красен до темян от невыносимой проблемы, глубоко думает, ещё глубже теперь утанывает телом — в жёстком кресле, головой между плеч. Можно поверить, что трудней — ещё не складывалось ему в жизни, изгнание из касты он перенёс весело. Заявления об отъезде он, оказывается, ещё не подавал, но попросил характеристику в своем академическом институте, как это принято по рядовым советским порядкам. Он! — в сентябре арбитр европейских правительств, победитель над самым страшным из них, теперь просил через нижайшее окошечко себе характеристику от злобно-поражённых!..
«Да я сразу бы и вернулся, мне б только и х (детей жены) отвезти… Я и не собираюсь уезжать…» — «Но вас не пустят назад, Андрей Дмитриевич!». «Как же могут меня не пустить, если я приеду прямо на границу?..» (Искренно не понимает — как.)
Уже столько вреда от этой затеи, а внутри его и движенья такого нет уехать. Мало того, что его не выпустят, — я думаю, он и сам в последнюю минуту дрогнет, визы не возьмёт. Уж мы стали с ним как будто не лицами, а географическими понятиями, что ли, так связались с нашей поверхностью, что как будто не подлежим физическому перемещению по ней, а только разве на три аршина вниз.
Весь минувший бой имел для меня значение, теперь видно, чтоб занять позицию защищённую и атакующую — к следующему, главному сражению, шлемоблещущему, мечезвенящему. Уже вижу завязи его, кое-что и сейчас наметить можно бы, да это уже — к расстановке сил, план операции.
А они, противник, — научились ли чему во встречном бою? Похоже по их началу, что — нет. Дмёт их гордость всемирных победителей, и мешает видеть, и мешает рассчитывать движения. Грозятся вынести домашний скандал на улицу, бить детей не в чулане, а на мостовой, открывать за границей судебные процессы против «Архипелага». Глупей придумать нельзя, только чванство их повело. Но и за них рассудить: а что им остаётся?
Подсылаются новые анонимные письма: «В смерти найдёшь успокоение! Скоро!». На лекциях для крупных чиновников, узко, вот на днях, в декабре: «Солженицыну мы долго ходить не дадим».
Слышу: зубы дракона скребут по камню. Ах, как он алчет моей крови! Но и: как вам моя смерть отрыгнётся, злодеи, подумали? Не позавидую вам.
Есть сходство в той поре, в том настроении, с каким я кончал главный текст этой книги весной 67-го года и кончаю теперь — может быть уже и навсегда, надо и честь знать, за всею жизнью пером не поспеешь. И тогда, и сейчас распутывал я нити памяти, чтоб легче быть перед ударом, перед выпадом. Тогда казалось, да и было, страшней: слабей позиция, меньше уверенности. Теперь — ударов много будет, взаимных, но и я же стою насколько сильней, и в первый раз, в первый раз выхожу на бой в свой полный рост и в свой полный голос.
Мою биографию для Нобелевского Сборника я так и кончил — намёком: даже событий, уже происшедших с нами, мы почти никогда не можем оценить и осознать тотчас, по их следу, тем более непредсказуем и удивителен оказывается для нас ход событий грядущих.
Для моей жизни — момент великий, та схватка, для которой я, может быть, и жил. (А когда б эти бои — да отшумели? Уехать на годы в глушь и меж поля, неба, леса, лошадей — да писать роман неторопливо…)
Но — для них? Не то ли время подошло, наконец, когда Россия начнёт просыпаться? Не тот ли миг из предсказаний пещерных призраков, когда Бирнамский лес пойдёт?
Вероятно, опять есть ошибки в моём предвидении и в моих расчётах. Ещё многое мне и вблизи не видно, ещё во многом поправит меня Высшая Рука. Но это не затемняет мне груди. То и веселит меня, то и утверживает, что не я всё задумываю и провожу, что я — только меч, хорошо отточенный на нечистую силу, заговорённый рубить её и разгонять.
О, дай мне, Господи, не переломиться при ударах! Не выпасть из руки Твоей!
Переделкино Декабрь 1973
ЧЕТВЕРТОЕ ДОПОЛНЕНИЕ
(июнь 1974)
ПРИШЛО МОЛОДЦУ К КОНЦУ
Предыдущее Третье Дополнение уже окончено было, но ещё оставалось его перепечатать, перефотографировать, отправить на Запад, остаток спрятать, когда 28 декабря в Переделкине, на даче Чуковских, где с осени был мой новый пустынный зимний приют, во время обычного дневного пережёва под слушанье дневного Би-Би-Си, я неожиданно услышал, что в Париже вышел на русском языке первый том «Архипелага». Неожиданно — лишь в днях, я просил его и ожидал — 7 января, на православное Рождество, но по перебивчивости нашей связи опоздала моя просьба, а самоотверженные наши издатели, не зная ни воскресений, ни вечернего досуга, силами настолько малочисленными, каким удивятся когда-нибудь, опередили мои расчёты. Всего на 10 дней, но именно дни и решают судьбу подпольной литературы: не хватит ведра на уборку пропал многомесячный урожай.
Услышал — не дрогнул, и вилка продолжала таскать капусту в рот. Уж сколько шагов за эти годы я делал, и каждый казался отчаянным, и каждый оставался без последствий от правительства — изумляла слабость, неупругость той стены или той непомерной дубины, незаслуженно названной дубом, лишь вподгон к пословице. Столько раз проходило — отчего б ещё раз не пройти?..
Через час опалило мне руку из газового котла, пришлось с ожогом ехать в Москву, я подумал: символ? А ощущался со всеми близкими — праздник, так и провели вечер. И какое ж освобождение: скрывался, таился, нёс — донёс!
С плеч — да на место камушек неподъёмный, окаменелая наша слеза. Даже держать не смели дома, а сейчас — кому не лень, друзья, приходите читайте!
Много лет я так понимал: напечатать «Архипелаг» — заплатить жизнью. Не отрубить за него голову — не могут они: перестанут быть сами собой, не выстоит их держава. Чтобы голову сохранить, надо прежде уехать на Запад. А если здесь — то естественно, человечески, оттягиваешь: вот ещё бы I-й Узел написать, вот ещё бы II-й, а и до IV-гo бы хорошо, когда уже Ленин приедет в Петроград, и историко-военный роман взорвётся в революционный, и уж заодно под брёвнами горящими погибать. А пока между делом ещё проверять, доводить старые редакции прежних вещей, а пока между делом и «Телёнка» бы дочертить. (Только потому и довёл его, что вовремя спохватывал Первое-Второе-Третье Дополнения; не написал бы в срок — нипочём бы сегодня, когда уж оборвалась вся эта напряжка подполья, и зашвырнуло меня в изменённую жизнь, под окном моего горного домика — солнечная чаша швейцарских гор, и рукописи уже не стерегутся, и под потолками говорится в открытую. Другая жизнь.) Так и откладывался «Архипелаг» — от января 70-го года, своего первого срока, и всё дальше, и в май 75-го, уже срок совсем окончательный, — как вот прорвало на Рождество 73-го.
И как же явственно, кто видеть умеет: до чего они ослабели! Городили конвенцию — хлипкую загородочку против разнёсшегося быка, конвенцией думали остановить «Архипелаг». Ещё 23 декабря начальник вертухайского ВААПа Панкин грозил: «сделка будет признана недействительной… а также иная ответственность» по законодательству, — да кто же кошачьего расцараиа боится, когда шашки рассвистались наотмашь! Заявление ВААП перед самым «Архипелагом» могло выражать такое решение, что нашим легче задушить за границей несколько издательств, чем здесь меня самого. Но и это был ложный расчёт: не сделка была «Архипелаг». Они могли останавливать любой роман, хотя бы мой «Октябрь 16-го», и их претензии ещё давали бы юристам пищу подумать — обосновано? не обосновано? Но