и сидели в лагерях, но свою родину не продавали, понял?? Мы ему, суке, ходить по земле не дадим, хватит!!». (Лектор ЦК в декабре — слово в слово, только без «суки».) Телефонная атака была неожиданное, непривычное дело, требовала нервов, мгновенного соображения, находчивых ответов, твёрдого голоса (нас не проймёте, не старайтесь). Аля быстро овладела, хорошо находилась. Слушала, слушала всю брань эту молча, потом тихо: «Скажите, зарплату дают в ГБ два раза в месяц или один, как в армии?» — по ту сторону в таких случаях всегда терялись. Или даже поощряла междометиями, давая выговориться, потом: «Вы всё сказали? Ну, так передайте Юрию Владимировичу (то есть, министру КГБ), что с такими тупыми кадрами ему плохо придётся». Звонили так сдирижированно непрерывно, что не давали прорваться звонкам друзей, а не взять трубку — может быть именно друг и звонит? Всё ж удалось и самим сообщить об этом шквале (и в тот же вечер западные радиостанции, дай Бог им здоровья, уже передавали о телефонной атаке). Голоса мужские и женские, ругань, угрозы, сальности, — и так непрерывно до часу ночи, потом перерыв и снова с 6 утра. Немного звонили и к Чуковским в Переделкино, оскорбляли Лидию Корнеевну, вызывали меня («с женой плохо»). К счастью, заготовлено было у нас приспособление записывать телефонные разговоры на диктофон, я по телефону же, через ГБ, проинструктировал Алю — как включать, и она по телефону же демонстрировала воспроизведение: вот, мол, наберём на кассету самых отборных… Цивилизация рождает оружие — рождает и контроружие. Подействовало, стали остерегаться, говорить помягче, разыгрывать роли сочувственников («боимся, что его арестуют!»).
В тот первый вечер затевали и большее, чем звонки — кажется, народный гнев: какие-то лица созваны были во двор, и сюда же стянуто несколько десятков милиционеров — охранять, но ни битья стёкол, ни «охраны» не осуществилось, очевидно, переменили команду, когда-нибудь узнаем.
А телефонные звонки зарядили на две недели, хотя уже не с такою плотностью, как в первый день, зато разнообразнее:
— …Власовец ещё жив?..
— …Я читал все его произведения, молился на него, но теперь вижу, что мой кумир — подонок.
А то и — крик отчаяния (после моего нового заявления прессе):
— Да что ж он делает, гад?!! Что ж он не унимается?!
Темы не столько перемежались, сколько сменяли друг друга по команде: день-два только угрозы убить, потом — только «разочарованные почитатели», потом — только «друзья по лагерю», потом — доброхоты, с советами: не выходить на улицу, или детей беречь, или не покупать продуктов в магазине для нас успеют их отравить. Но удивительно: среди сотен этих звонков не было ни одного умелого, артистического, фальшивость выявлялась в первом же слове и звуке, независимо от сюжета. И все сбивались от встречной насмешки. И, чтоб не тратить досуга, все стали вмещаться в служебное время.
Такова была попытка сломить дух семьи — и через то мой. Но госбезопасности не повезло на мою вторую жену. Аля не только выдержала эту атаку, но не упустила течения обязанностей. Шла работа, и семья жила, и малыши ещё нескоро поймут, что их младенчество было не совсем обычное.
Параллельно телефонной атаке (и, само собою, газетной) велась ещё и почтовая. По почте враждебные письма всегда были с полными точными адресами — но анонимны. Прорвалось несколько и дружеских (ошибка цензуры: «Немецкая волна» назвала наш адрес без № квартиры — и эти письма шли другою разборкой, не попадали под арест) — то от «рабочих с Урала», то — от детей погибших зэков.
Советская газетная кампания, шумливая, яростная и бестолковая, на международной арене была проиграна в несколько дней, так глупа она была. Предупреждала «Нью-Йорк Тайме»: «Эта кампания может принести СССР больший вред, чем само издание книги». И «Вашингтон Пост»: «Если хоть волос упадёт с головы Солженицына — это прекратит культурный обмен и торговлю». Уж там прекратит-не прекратит, преувеличение, конечно, разрядку-то упускать никак нельзя, однако, читая западные газеты на Старой Площади, можно и раздуматься: чёрт ли в этом Солженицыне, стoит ли из-за него портить всю международную игру? Западная пресса звучала таким могучим хором моей защиты, что исключала и убийство, и тюрьму.
А тогда — куда ж и к чему это всё лаялось? Куда выносило необдуманно серые паруса наших газет? (Для себя я видел в газетной кампании уже ту победу, что отдавшись крику на весь мир, они упускали простую бывалую молчаливую хватку — зубами на горло и в мешок.) Но — начали, по срыву, по злости, не вырешив до конца, начали, задели миллионы неведавших голов у себя в стране, — и теперь за них, прежде всего — за соотечественников, начиналась борьба. Да и перед Западом как будто непонятно становилось: отчего уж я так не оправдываюсь, ни единым словом? может, в чём-то клевета и права?
Вот так и зарекайся — в драке дремать молчаливо. На то нужен не мой нрав.
Я ответил в два удара — заявлением 18-го января [31] и коротким интервью журналу «Тайм» 19-го [32]. В заявлении ответил на самые занозистые и обидные обвинения советских газет, подсобравши всё к двум страничкам; в интервью развил позицию: упущенный в ноябре ответ Медведевым; и образумленье себе, Сахарову, и всем, кто за гомоном и гоненьем потерял ощущение меры: что как бы нас на Западе ни защищали, спасибо, но надо скорей на ноги свои; и — пока ещё рот не заткнут, а как там вывернется с «Жить не по лжи» не знаешь, высунуть на свет и этот главный мой совет молодёжи, эту единственную мою реальную надежду; и просто вздохнуть освобождённо, как чувствует душа:»Я выполнил свой долг перед погибшими…».
Отстонались, отмучились косточки наши: сказано — и услышано…
Передавали по многим радио, телевидениям — а в газетах пришлось во многих на 21-е января — в полустолетие со дня смерти Ленина, какого и не вспомнили в тот день. Броском косым и укусом мгновенным сколько схваток он выиграл при жизни! — а вот как проигрывал через полвека, ещё неназванно, ещё полузримо.
Би-Би-Си: «Двухнедельная кампания против Солженицына не смогла запугать его и заставить замолчать». — «Ди Вельт»: «За устранение его Москве пришлось бы заплатить цену, аналогичную Будапешту и Праге».
И так перестояли мы неделю после правдинского сигнала — бить во все! Перестояли, и даже ТАССу пришлось отзываться — но как же отозваться на мой призыв молодёжи — не лгать, а выстаивать мужественно? Вот как: «Солженицын обливает грязью советскую молодёжь, что у неё нет мужества». Но это было уже 22-го января, день, когда в Вашингтоне перед зданием Национального клуба печати состоялась демонстрация американских интеллектуалов разных направлений, очень ободрившая меня: читали отрывки из «Архипелага», возглашали: «Руки прочь от Солженицына! Наблюдает весь мир!». 22-го, когда появился «Архипелаг» уже и на немецком и первый тираж был распродан в несколько часов. Мы перестояли неделю, но ею завершался почти полный первый месяц от выхода книги, самый трудный месяц, когда плацдарм ещё так мал, ещё мир и не читал — а уже так много понял! Теперь же плацдарм расширялся, начиналось массовое чтение на Западе, при взятом уже разгоне даже трудно было предвидеть последствия. 23-го у меня записано: «А что, если враг дрогнет и отойдёт (начнёт признавать прошлое)? Не удивлюсь». (Ещё раньше, вслед за русским тотчас, должно было появиться американское издание, мною всё было сделано для того, но два-три сухих корыстных человека западного воспитания всё обратили в труху, всю Троицыну отправку 1968 года; американское издание опоздает на полгода, не поддержит меня на перетяге через пропасти — и только поэтому, думаю, наступила развязка. А могло быть, могло бы быть — чуть ли бы не отступление наших вождей, если бы на Новый 1974 год вся Америка читала бы реально книгу, а в Кремле только и умели сплести, что она воспевает гитлеровцев…)
Я понял тогда так: если первый месяц решалось, что будет со мной, — от нынешнего момента сражение расходится шире и глубже: теперь о том идёт, проглотит ли Россию пропагандистская машина ещё раз — или поперхнётся? газетная ложь — опять и опять разольётся свободно или наконец встретит сопротивление? Я верил, что благоприятный перелом возможен, и тем более понимал смысл положения своего: делать следующие заявления не к Западу, а по внутренним адресам.
В конце января газетная брань ещё ожесточилась, умножилась, гроздьями и гроздьями набирали подписи, теперь уже и известных, для толпы выставляли афишу на улице Горького: моя книга с жёлтым черепом и чёрными костями, — но и молодые бестрепетные выступали по одному как на смерть, выходили в полный рост, беззащитные, под свинец — Боря Михайлов, Дима Борисов, Женя Барабанов, по совпадению у каждого — неработающая жена и по двое малых детей. И Лидия Корнеевна назвала, кто кого предал [33]. Газетная брань гремела выгибанием жестяных полотнищ, но с Запада издали чутко заметили: что мои заявления были «явно-наступательного характера», а власти — как будто бы отступают, тратя усилия многие и всё равно беспомощно.
Утки в дудки, тараканы в барабаны, на своем месте каждый посильно толкал. Пока газеты бранились — в госбезопасности обряжали Виткевича на интервью кому-нибудь западному. Такой поворот поразительный: обвиняла меня госбезопасность, что я был против неё недостаточно стоек, не с первого знакомства по морде бил, как сегодня. Хоть и сам я ожидал вероятнее всего дискредитации личной, но ждал, что это будут вести через первую жену, не предполагал через друга юности. Кем я у них уже не был — полицаем, гестаповцем — теперь доносчиком в ГБ. Предпочёл бы я вовсе не отвечать, слишком часто. Да влезши в сечь, не клонись прилечь. Ну, а раз отвечать так во весь колокол. [34]
И снова мировое радио и пресса подхватили. «Против вооружённых повстанцев можно послать танки, но — против книги?» («Кёльнише Рундшау»). «Расстрел, Сибирь, сумасшедший дом только подтвердили бы, как прав Солженицын» («Монитор»). «Пропаганда оказалась бумерангом…». И уже не впервые поддержал меня звучно Гюнтер Грасс.
И мне показалось: я выиграл ещё одну фазу сражения. Дал новый залп, а их атаки как будто замирают или кончились (как уже было в сентябре)? Я ещё и ещё укрепился? 7 февраля записал: «Прогноз на февраль: кроме дискредитации от них вряд ли что будет, а скорей передышка». Неразумно так я писал, сам же и не забывая, что конец января-начало февраля всю жизнь у меня роковые, многие в эти дни сгущались опасности, окруженье, арест, этап, операция, и