помельче, а как переживёшь — так сразу и спадало. Я больше хотел так, передышку: замолчать, убраться в берлогу, как много уже раз после столкновений — уцелевал и замолкал. Хотя по ходу сражения даже жалко было — в передышку.
Особенность человека, что он и грозные, и катастрофические периоды жизни переживает схоже с рядовыми, занят и простым вседневным, и только издали потом оглядясь: ба, да земля под ногами крошилась, ба, да при свете молний!
Сам я никакого перелома не заметил. А жена в начале февраля почуяла зловещий перелом: в том, что телефонная атака на нашу квартиру прекратилась, да даже и газетная кампания увяла как-то — всё, чем прикрывали до сих пор нерешительность власти. (Брежнев вернулся с Кубы, я значения не придал. А его и ждали — принять обо мне решение.)
Среди множества, прозвучавшего за этот месяц, было и вещее, да не замеченное, как всегда это бывает, могущее и впусте пройти, пока возможность не стала выбором. Сейчас, пересматривая радиобюллетень за тот месяц, нахожу с удивлением для себя: 18 января, корреспондент Би-Би-Си из Москвы: «Есть намёки, что склоняются к высылке». 20 января, Г. Свирский, эмигрант: «Солженицына физически заставят войти в самолёт». Как по печатному! И ведь я допускал возможность высылки, а вот этой формы простейшей — силою, в самолёт, да меня одного, без семьи — как-то не видел, упустил. (Да что! — сейчас в печать отдавая, проглядываю эту книгу откинулся: в марте 72-го нас же и предупреждали, что именно так будет: высылка через временный арест. Совершенно забыли, никогда не вспомнили!..) И уж меньше всего мог думать, что так прилипнет ко мне, что канцлер Брандт 1 февраля сказал молодым социалистам (нисколько тем не довольным, провалился бы я и сквозь землю): «В Западной Германии Солженицын мог бы беспрепятственно жить и работать». Сказал — и сказал.
Высылка — могла быть, но она и прежде уже не раз быть могла, да никогда к ней не подкатывало. А если будет, то, представляли мы с женой: охватят кольцом нашу квартиру, всех вместе, отрежут телефон и велят собираться — поспешно или посвободнее. Если бы продумать медленно, могли бы мы догадаться, что такая форма властям не подойдёт. Но медленно никогда не доставалось нам подумать: всегда мы были в гонке текущих дел. Уже третий год, как держали мы такую бумажку: «Землетряс», и варианты: застигло нас вместе, порознь, в дороге — но так никогда и не собрались детально разработать. Да перебрать все годы по неделям — каждая была наполнена как главная из главных: что-то пишу, срочно доделываю, или исправляю старую редакцию, перепечатываем, фотографируем, рассредоточиваем (и сколько изменных решений: эту вещь — лучше дома держать? не дома? и так пробуем, и этак), отправляем за границу, сопровождаем пояснительным письмом. И за теми заботами и за свалкой с врагами, так никогда и не углубились превратить «Землетряс» в график.
8 февраля в Швеции вышел «Архипелаг», поддержка прибывала. И в Норвегии после выступлений в стортинге министр иностранных дел передал советскому послу беспокойство норвежской общественности. Тут и датская с-д партия — тоже в мою защиту. Спокойно я работал в Переделкине. И вдруг от Али внеурочный звонок: приносили повестку из генеральной прокуратуры [35], явиться мне туда и немедленно, к концу рабочего дня. (Это и невозможно было из Переделкина, голову сломя, как не рассчитали, зачем написали так?) Придравшись, что повестка не мотивирована, не указаны причины вызова, в качестве кого вызываюсь, исходящего номера нет (придраться непременно надо было, глазами ела эту повестку), — жена отклонила вызов.
У Чуковских в столовой много лет телефон стоял на одном и том же месте — на резном овальном столе, противоположно окну, так что в пасмурный день, да к концу его — серо было. И взявши трубку, и услышав о генеральной прокуратуре, я сразу вспомнил, так и прокололо, как на этом самом месте в такие же полусумерки из этой же трубки в сентябре 65-го, я услышал от Л. Копелева: «Твоё дело передано в генеральную прокуратуру». Дело моё тогда было — захваченный архив, с «Пиром победителей» и «Кругом», и передача его в генеральную прокуратуру означала судебный ход. (Почему они на него не решились тогда — загадка. Имели бы успех.) Тогда-то — в генеральной прокуратуре «Круг» мой просто заснул в сейфе. Но какое-то пророчество было в том: чтобы через 8 лет та же задремавшая змея на том же месте меня ужалила.
Что ж. Громоглашу я против них уже 7 лет, должны были и они, наконец, подать команду.
По телефону с женой мы разговаривали всегда условно, притворно, всё через Лубянку, так и сейчас — будто этот вызов в прокуратуру не выше прыща (она и звонила не тотчас). А поняли оба, что дело серьёзно. Серьёзно, однако сбивало, что летом туда же вызывали Сахарова и всего-навсего для увещательной беседы: прекратить непристойную деятельность. Правда, и не сбив это вовсе, к нему и ко мне отношение властей всегда было разное. Номенклатурно мысля: он — три медали «Золотая звезда», уж от него ли государство не попользовалось? зачеркнуть даже им не просто. А я, сколько знают они меня — как спирт нашатырный под нос, другого от меня не видели. Вызывать меня на увещание — никак не могли. А тогда — на что? И почему — к концу рабочего дня, последнего в неделе? Тут бы и вникнуть. Нет, аналогия отвлекала. (Они на неё и рассчитывали, заманить?..) Ясно было, что своими ногами я не пойду, но и будто — простор ещё оставался, время.
Двух часов не прошло — вдруг топот мужской на крыльце и сильнейший грозный стук по стёклам — именно так стучали, как ЧКГБ — властно, последним стуком. А Лидия Корнеевна ничего не знала — чтоб работы её не прерывать, я ей о прокуратуре ещё и не сказал, и впопыхах объяснять уже некогда. Не готовы мы оказались, впустили! В чужом доме и не мог я советовать — не впускать.
Трое. С глупейшим поводом: для ремонта дачи (какого делать не будут) уже приходили дважды (осматривать меня и мою комнату) — так вот, два месяца назад «забыли книгу сметы» в этом доме, теперь искать пришли. Выедали меня глазами, с полуслепой Л. К. ходили по комнатам. Вдруг — телефонный звонок, и — чужой ремонтник, в чужом доме! — хватнул трубку, выслушал, буркнул — и тут же, книгу потерянную более не ища, — ушли сразу все. Пошла Л. К. за ними, успела увидеть за воротами машину и ещё двоих-троих.
Кажется, так явно: приходили за мной. Нет, безнаказанность стольких уже сошедших эпизодов, а главное — инерция работы, не давшая мне много лет нигде завязть, захряснуть, затиниться, — эта самая инерция мешала мне тотчас же кинуть всю работу, методически собраться и утром катить в Москву. Кончалась пятница, и двое суток — субботу и воскресенье, могли мы потратить на самое нетерпящее, улаживая, обдумывая, признав, что Землетряс уже начался! Нет, я просидел ещё три ночи и два дня в Переделкине, вяло продолжая и ничего не докончив, уже как будто невесомо взвешенный, а всё ещё и на земле, и даже в понедельник утром, не слишком рано спеша в Москву, оставил на месте свой быт, поверхность письменного стола, книги.
Утром 11-го, по дороге в Москву, я знал уже, что отвечу прокуратуре. Но так не рано приехал я, а посыльной прокуратуры (офицер, конечно, но с застенчивой улыбкой) так в рани рабочего дня с новою повесткой, что я не успел и с женой обсудить, как следует, и уже при нём, посыльном, посадивши его в передней, перепечатывал на машинке свой ответ [36] — и вместо подписи приклеил его к повестке. Растянулось долго, и посыльной офицер нервничал в передней (думал ли, что мы ему засаду готовим?), при моём проходе зачем-то вскакивал и вытягивался. Получив ответ — благодарил, и так торопился уйти, листа не сложив, что я ему: «В конверт положите, дождь». Втиснул неловко.
Началась драка — бей побыстрей! Ещё при посыльном стали мы звонить корреспондентам, звать к себе. Сперва — объявить мой ответ. Но заскакивало чувство дальше, раззудись рука, — после этаких слов какие ж ещё остались запреты? Выговаривать — так до дна. И, схвативши третий том «Архипелага», выпечатывали мы уже отрывок из 7-й части, из брежневского времени: закона нет. Пришли от «Нью-Йорк Таймс», от Би-Би-Си, я прочёл им вслух на микрофон. Вот эти два ответа за несколько часов — стоили ситуации.
Но собираться, прощаться — мы и не начинали. Бой — так не первый же раз, не грознее прежних.
Я и сегодня не могу точно понять: почему не взяли меня в Переделкине на даче? почему дремали субботу и воскресенье? И после дерзкого моего ответа 11-го утром — почему не шли взять меня тотчас, если было уже всё решено? Ведь если в пятницу вечером я пришёл бы в прокуратуру (а так просто метнуться по моему характеру, она — рядом, на Пушкинской, две минуты ходьбы и не какое-нибудь же заклятое ГБ) — вот попался бы гусь, вот бы в ловушку! — меня бы тут же и взяли, беззвучно, неглядно. Почему ж не брали в понедельник и во вторник, давали трубить на весь мир? Может быть, и сробели — от громкости моего отпора. Если б я явился в прокуратуру — значит, ещё признавал их власть, значит, ещё была надежда на меня давить, переговариваться.
К вечеру пошли мы с женой погулять, поговорить на Страстной бульвар: это было любимое наше место для разговора подольше — и удивительно, если нас не прослушивали там никогда (правда, мы старались всё время менять направление ртов). Тот самый Страстной бульвар — уширенный конец его, почти кусочек парка — и вообще любимый, и за близость к «Новому миру», сколько здесь новомирских встреч! В этот раз следили за нами плотно, явно. Но когда не следили совсем? — от этого день не становился изрядным.
Перебрали, что в чертах общих мы готовы как никогда, все главные книги спасены, недосягаемы для ГБ. И что к аресту надо приготовиться, простые вещи собрать. Но — усталые, приторможенные мозги: на настоящее обсуждение Землетряса — он пришёл, но он ли уже? — не достало чёткости, какая-то вялость. Я повторил, как и прежде, что два года в тюрьме выдержу — чтоб дожить до напечатания всех вещей, а дольше