хитрить с [русским национальным чувством] и прятать наше лицо… Я, и всякий другой русский, мы имеем право на эти чувства… Чем ясней это будет понято… тем меньше в будущем предстоит недоразумений»[1473].
И правда бы. И очнуться бы всем нам на несколько десятилетий раньше. (Евреи и очнулись много раньше русских.)
И – как будто ждали все газеты! закружился вихрь со следующего же дня – и в либеральной «Нашей газете» («своевременно ли это высказывать»? классический вопрос), и в правом «Новом времени», и в установочно-кадетской петербургской «Речи» не мог не ахнуть Милюков: Жаботинский «добился того, что молчание кончилось и то страшное и грозное, что прогрессивная печать и интеллигенция старались скрыть от евреев, наконец обрисовалось в своих настоящих размерах». Но дальше Милюков, со своей неизменной рассудочной холодностью, перешёл к вердикту. Прежде всего – важное предупреждение: куда это ведёт? кому это выгодно? «Национальное лицо», да которое ещё «не надо прятать» – ведь это же сближает с крайне-правыми изуверами! (Так что «национальное лицо» надо прятать.) Этак, «по наклонной плоскости эстетического национализма», интеллигенция быстро выродится, впадёт «в настоящий племенной шовинизм», порождённый «в гнилой атмосфере современной общественной реакции»[1474].
Но сорокалетний Струве, почти с юной подвижностью, обернулся в «Слове» уже 12 марта ответить на «учительное слово» Милюкова. И прежде же всего на этот выворот: «куда это ведёт?». («Кому послужит?», «на чью мельницу?» – таким способом будут затыкать рты – на любую тему – ещё столетие вперёд. Это – исказительный оборот, лишённый всякого сознания, что слово может быть честным и весомым само в себе.) – «Наши взгляды не опровергаются по существу», а полемически сопоставляются с «проекцией», «куда ведут» они[1475]. («Слово» ещё через несколько дней: «Старая манера дискредитировать и идею, которую не разделяешь, и лицо, её провозглашающее, скверным намёком, что это-де встретит полное сочувствие в „Новом времени“ и в „Русском знамени“. Такая манера, по-нашему, совершенно недостойна прогрессивной печати»[1476].) – А по существу: «К национальным вопросам в настоящее время прикрепляются сильные, подчас бурные чувства. Чувства эти, поскольку они являются выражением сознания своей национальной личности, вполне законны и… угашение [их] есть… великое уродство». Вот если их загонять внутрь – тогда они и вырвутся в изуродованном виде. А «этот самый ужасный „асемитизм“ – гораздо более благоприятная почва для правового решения еврейского вопроса, чем безысходный бой… „антисемитизма“ с „филосемитизмом“. Ни одна нерусская национальность не нуждается… чтобы все русские её непременно любили. Ещё менее в том, чтобы они притворялись любящими её. И, право, „асемитизм“, сочетаемый с ясным и трезвым пониманием известных моральных и политических принципов и… государственных необходимостей, гораздо более нужен и полезен нашим еврейским согражданам, чем сантиментально-дряблый „филосемитизм“», особенно симулированный. – И «евреям полезно увидеть открытое „национальное лицо“» русского конституционализма и демократического общества. И «для них совсем не полезно предаваться иллюзии, что такое лицо есть только у антисемитического изуверства». Это – «не Медузова голова, а честное и доброе лицо русской национальности, без которой не простоит и „российское“ государство»[1477]. – И ещё от редакции: «Соглашение… означает – признание всех особенностей каждой [национальности] и уважение к этим особенностям»[1478].
Газетные споры огненно продолжались. «За несколько дней составилась уже целая литература». Происходило «в прогрессивной русской печати… нечто, совершенно невозможное ещё так недавно: дебатируется вопрос о великорусском национализме»![1479] Но на эту полную высоту поднимало спор «Слово», а другие газеты сосредоточились на «притяжениях и отталкиваниях»[1480].Интеллигенция с раздражением набросилась на своего недавнего героя «Освобождения».
И не смолчал Жаботинский, да ещё и дважды… «Медведь из берлоги», – кинул он Петру Струве, кажется, такому спокойному и взвешенному, – а Жаботинский был оскорблён, называл его статью, а заодно и статью Милюкова, «блестящим выходом первачей», «лицемерием, неискренностью, малодушием и искательством пропитана их ласковая декламация, и оттого она так непроходимо бездарна»; и вылавливает из Милюкова, что «у старой русской интеллигенции, святой и чистой», значит, «имелись антиеврейские „отталкивания“?.. Любопытно». И проклинал «„святой и чистый“ климат этой прекрасной страны» и «зоологический вид ursus judaeophagus intellectualis [интеллектуального медведя юдеофага]». (Доставалось и примирительному Винаверу: «еврейская прислуга русского чертога».) Жаботинский гневно отказывался, чтобы евреи ожидали, «когда будет решена общегосударственная задача» (то есть свержение царя): «Благодарим за столь лестное мнение о нашей готовности к собачьему самозабвению», о «расторопности верноподданного Израиля». И заключал даже, что «никогда ещё эксплуатация народа народом не заявляла о себе с таким невинным цинизмом»[1481].
Надо признать, эта крайняя запальчивость тона не служила выигрышу его точки зрения. Да и самое близкое будущее показало, что как раз именно свержение царя и откроет евреям прежде невозможные позиции, откроет им даже более, чем добивались, и этим вырвет почву из-под сионизма в России, так что Жаботинский оказался неправ и по существу.
Много позже другой свидетель того времени, бундовец, охлаждённо вспоминал: «В годы 1907–1914 в России если не откровенно антисемитское, то „асемитское“ поветрие порой охватывало и некоторых либералов среди русской интеллигенции, а разочарование в максималистских тенденциях первой русской революции давало иным повод возлагать ответственность за них на бросавшееся в глаза участие евреев в революции». И в предвоенные годы «наблюдался рост русского национализма… в некоторых кругах, где, казалось, ещё недавно еврейский вопрос воспринимался, как русский»[1482].
В 1912 и Жаботинский, уже спокойно, пересказал такое интересное наблюдение видного еврейского журналиста: как только каким-то культурным делом заинтересовались евреи – с этого мгновения оно стало для русской публики как бы чужим, её уже туда больше не тянет. Какое-то невидимое отталкивание. Да, неизбежна будет линия национального размежевания, организация русской жизни «без посторонних примесей, которые в таком количестве для [русских] очевидно неприемлемы»[1483].
Сопоставляя всё представленное выше, наиверно будет заключить, что среди русской интеллигенции одновременно текли (как во многих исторических явлениях) два процесса, и по отношению к еврейству отличались они темпераментом, а вовсе не степенью доброжелательства. Но тот, что изъявил Струве, – был негромок, неуверен в себе и заглушен. А тот, что громко объявился филосемитским сборником «Щит», – оказался превосходен и в гласности, и в общественном обиходе. Остаётся пожалеть, что Жаботинский не оценил точку зрения Струве, не увидел её достоинства.
Дискуссия же 1909 года в «Слове» – еврейской темой не ограничилась, а выросла в обсуждение русского национального сознания, что, после 80‑летней с тех пор глухоты нашего общества, свежо и поучительно для нас и сегодня. – П. Струве высказал: «Как не следует заниматься „обрусением“ тех, кто не желает „русеть“, так же точно нам самим не следует себя „оброссиивать“», тонуть и обезличиваться в российской многонациональности[1484]. – В. Голубев протестовал против «монополии на патриотизм и национализм только групп реакционных». «Мы упустили из виду, что японские победы подействовали угнетающим образом и на народное, на национальное чувство. Наше поражение унизило не только бюрократию», как общество и жаждало, «а косвенно и нацию». (О, далеко не «косвенно» – а прямо!) «Русская национальность… стушевалась»[1485]. – «Не шутка и опозорение самого слова русский, превращённого в „истинно-русский“». Прогрессивная общественность упустила оба понятия, отдав их правым. «Патриотизм всё-таки понимался нами не иначе как только в кавычках». Но «с реакционным патриотизмом нужно конкурировать народным патриотизмом… В своём отрицательном отношении к черносотенному патриотизму мы так и застыли, а если противопоставили ему что, так не патриотизм, а общечеловеческие идеалы»[1486]. Однако вот весь наш космополитизм до сих пор не дал нам сдружиться с польским обществом[1487].
А. Погодин вспоминал: после грозной отповеди Вл. Соловьёва на «Россию и Европу» Данилевского, после статей Градовского – вот «первые выступления того сознания, которое просыпается, наподобие инстинкта самосохранения, у народов в минуты угрожающей им опасности». (Ещё так совпало, что именно в дни этой дискуссии, в марте 1909, государственная Россия пережила своё национальное унижение: вынуждена была с жалкой покорностью признать австрийскую аннексию Боснии и Герцеговины, свою «дипломатическую Цусиму».) «Роковым образом мы идём к этому вопросу, который ещё так недавно был совершенно чужд русской интеллигенции, а теперь выдвинут жизнью так резко, что от него уже не отчураешься»[1488].
«Слово» заключало: «Случайный… инцидент послужил толчком к целой газетной буре». Значит, «в русском обществе ощущается потребность национального самопознания». Русское общество в прежние годы «устыдилось не только той ложной антинациональной политики… но и истинного национализма, без которого немыслимо государственное творчество». Творческий народ «непременно имеет своё лицо»[1489]. – «Минин был несомненным националистом». Национализм строительный, государственный, свойственен живущим нациям, и именно такой нам нужен сейчас[1490]. «Как триста лет тому назад, история требует нас к ответу, требует, чтобы в грозные дни испытаний» ответить, «имеем ли мы, как самобытный народ, право на самостоятельное существование»[1491].
А ведь – чувствовалось в воздухе это Подступающее! – хотя, казалось бы, довольно мирный Девятьсот Девятый год.
Но и не упускали верное (М. Славинский): «Попытка обрусить, вернее, обвеликорусить всю Россию… оказалась гибельной для живых национальных черт не только всех недержавных имперских народностей, но и, прежде всего, для народности великорусской… культурные силы великорусской народности для этого оказались слишком слабы». Для великорусской национальности – только полезно интенсивное развитие вглубь, нормальное кровообращение[1492]. (Увы – и сегодня не освоенный русскими урок.) – «Необходима борьба с национализмом физиологическим, [когда] народность сильнейшая стремится навязать народностям слабейшим государственный быт, им чуждый»[1493]. Да ведь такую империю нельзя было создать одною физической силой, – но и «нравственной силой». А если она у нас есть, то равноправие народов (и евреев, и поляков) ничем нам не угрожает[1494].
Ещё с разгара XIX века, а в начале XX тем более – русская интеллигенция ощущала себя уже на высокой ступени всеземности, всечеловечности, космополитичности или интернационалистичности (что тогда и не различалось). Она уже тогда во многом и почти сплошь отреклась от русского национального. (С трибуны Государственной Думы упражнялись в шутке: «патриот-Искариот»).
А еврейская интеллигенция – не отреклась от национального. И даже закрайние еврейские социалисты старались как-то совместить свою идеологию с национальным чувством. Но в это же самое время не слышно было ни слова от евреев – от Дубнова до Жаботинского и до Винавера, – что русской интеллигенции, всею душой за угнетённых братьев, – можно не отказываться от своего национального чувства. А по справедливости, такое должно бы было прозвучать. Вот этого переклона тогда никто не понимал: под равноправием евреи понимали нечто большее.
И русская интеллигенция – одиноко шагнула в будущее.
Не получили евреи равноправия при царе, но – отчасти именно поэтому – получили руку и верность русской интеллигенции. Сила их развития, напора, таланта вселилась в русское общественное сознание. Понятия о наших целях, о наших интересах, импульсы к нашим решениям – мы слили с их понятиями.