несносным крестьянством, которое в обмен на хлеб нагло желает получать промышленные товары? Главный доклад тут – от Молотова. А в прениях среди ораторов – безсмертные удавщики крестьянства Шлихтер и Яковлев-Эпштейн[806]. Предстояла массовая война против крестьянства, и Сталин не мог позволить себе отчуждение умелых кадров, а наверное и считал, что в этой огромной кампании, направленной непропорционально против славянского населения, часто надёжнее будет опереться на евреев, чем на русских. В Госплане он прочно сохранял еврейское большинство. В командных и теоретических верхах коллективизации состоял, разумеется, и Ларин; Лев Крицман служил директором Аграрного института начиная с 1928, в 1931–33 зампред Госплана, сыграл роковую роль в травле Кондратьева и Чаянова. (Тут поспели и Деборин с Ярославским.) – Яков Яковлев-Эпштейн возглавил Наркомзем. (Долгие годы его карьера была – агитация-пропаганда: с 1921 начальник Главполитпросвета, потом отдел агитпропа ЦК, зав. отделом печати ЦК. Но уже в 1923, на XII съезде, это он разработал проекты решений по деревне – и так с 1929 взбросила его карьера в наркомземы)[807]. И вёл затем Великий Перелом, атаку многомиллионной коллективизации, с её рьяными исполнителями на местах. Современный автор пишет: «В конце 20‑х годов впервые немалое число еврейских коммунистов выступило в сельской местности командирами и господами над жизнью и смертью. Только в ходе коллективизации окончательно отчеканился образ еврея как ненавистного врага крестьян – даже там, где до тех пор ни одного еврея и в лицо не видели»[808].
Разумеется, при любом «проценте» в советском и партийном аппарате, – и тут ошибочно объяснять злейший антикрестьянский замысел коммунизма именно еврейским участием. Нашёлся бы на Наркомзем и русский, вместо Яковлева-Эпштейна, это достаточно проявилось в нашей послеоктябрьской истории. Смысл же и последствия раскулачивания и коллективизации не могли быть только социальными и экономическими: в миллионных множествах изничтожалась не безликая масса, а реальные люди, с традиционной культурой, вырывались их корни, погашался дух, – по сути, раскулачивание проявилось не только как мера социальная, но и мера национальная, – и чем аргументировать, что это не содержалось и в коммунистическом замысле? Стратегически задуманный Лениным удар по русскому народу как главному препятствию для победы коммунизма – успешно осуществлялся и после него. В те годы – Коммунизм всей своей жестокостью мозжил русский народ. И поразиться надо, что кто-то осмысленный всё-таки уцелевал. – Коллективизация, больше всех других коммунистических действий, ясно отвергает всякие теории о «национальной», якобы «русской», диктатуре Сталина. О содействии же в коллективизации правящих коммунистов-евреев – стоит помнить, что оно было усердно и талантливо. Слышим вот от третьеэмигранта, росшего на Украине: «Я вспоминаю своего отца, свою мать, дядей, тёток – с каким восторгом проводили они коллективизацию, выполняли пять в четыре и писали подходящие к случаю производственные романы!»[809] – В правительственной газете стояло: «Нет у нас еврейского вопроса. На него уже давно дала категорический ответ Октябрьская революция. Все национальности равны – вот был этот ответ»[810]. Однако когда в избу приходил раскулачивать не просто комиссар, но комиссар-еврей, то вопрос маячил.
«В конце 20‑х годов», пишет Ш. Эттингер, «среди трудностей жизни в СССР, многим казалось, что единственный народ, который выиграл от революции, – это евреи: они находились на важных правительственных постах, они составляли крупную пропорцию среди университетских студентов, а по слухам – получили лучшие земли в Крыму, они наводнили Москву»[811].
Но вот спустя полвека, в июне 1980, проходила в Колумбийском университете (слышал по радио) конференция о положении евреев в СССР. Учёные докладчики описывали, каково стеснённое положение советских евреев, и особо выделяли, что: евреям предлагают отказаться от своих корней, веры, культуры – и включиться в какое-то безнациональное сообщество, – либо эмигрировать.
Ба! Да то самое, что в Двадцатые годы требовалось и вынуждалось, под угрозой Соловков, от всех народов бывшей России, и при том не было выхода – «либо эмигрировать».
«Светлые» Двадцатые годы – ох как нуждаются в трезвой оценке.
Они наполнены были ожесточёнными преследованиями и по классовому признаку, в том числе неповинных детей за прошлую, даже не виданную ими жизнь их родителей, – но тогда: не евреи были те дети, не евреи были те родители.
Все Двадцатые годы добивали насмерть священство. (Нечего и говорить, что священство было – сгущённый во многих поколениях русский национальный тип.) Занимались этим особые «церковные отделы ГПУ», и во главе их народ видел, конечно, не только евреев, но слишком часто и евреев.
С конца Двадцатых на Тридцатые прошла полоса судебных процессов и над инженерами: избивали и убивали всю старую инженерию – а она была по своему составу подавляюще русская, да ещё прослойка немцев.
Также громили в те годы устои и кадры русской науки во многих областях – истории, археологии, краеведении, – у русских не должно быть прошлого. – Никому из гонителей не будем вменять собственного национального побуждения. (Да если в комиссии, подготовившей и обосновавшей декрет об упразднении историко-филологических факультетов в российских университетах, состояли Гойхбарг, Ларин, Радек и Ротштейн, то так же там состояли Бухарин, М. Покровский, Скворцов-Степанов, Фриче, и подписал его, в марте 1921, – Ленин.) А вот в духе декрета национальное побуждение было: ни история, ни язык этому народу – «великоросскому» – больше не нужны. В 20‑е годы было отменено само понятие «русской истории» – не было такой! И выметено прочь понятие «великороссы»: не было таких!
Тем больней – что мы, сами русские, рьяно шли по этому самоубийственному пути. И именно этот период 20‑х годов принято считать «расцветом» освобождённой – от царизма, от капитализма – культуры! Да даже само слово «русский», сказать: «я русский» – звучало контрреволюционным вызовом, это-то я хорошо помню и по себе, по школьному своему детству. Но без стеснения всюду звучало и печаталось: русопяты!
В «Правде» на видном месте предлагалось (В. Александровский, более ничем не проявленный):
Русь! Сгнила? Умерла? Подохла?
Что же! Вечная память тебе.
…Костылями скрипела и шаркала,
Губы мазала в копоть икон,
Над просторами вороном каркала,
Эх, старуха! Слепая и глупая!..[812]
А В. Блюм в «Вечерней Москве» мог нагло требовать «убрать „исторический“ мусор с площадей» городов: с Красной площади убрать Минина-Пожарского, из Новгорода – памятник Тысячелетия России, с киевского холма – статую Св. Владимира, «все эти тонны… металла давно просятся в утильсырьё». (О национальных оттенках «переименований» мы уже писали.) – А прославленый политическим перемётчеством и личным безстыдством Давид Заславский требовал разгромить реставрационные мастерские Игоря Грабаря: «Преподобные отцы-художники… тайно слили снова церковь и искусство!»[813]
Это наше самопокорение не замедлило отразиться и на самом русском языке – утерей его глубин, красот, сочности, заменою железопрокатным советским волапюком.
В угаре того десятилетия не заботились, как это всё выглядит: ведь русский патриотизм отменён навсегда. Но не забудем, не забудем же о народном чувстве. Не так виделось народу, что взрывал Храм Христа Спасителя инженер Жевалкин, из крестьян Скопинского уезда, а – что главный взрыватель Каганович (он же настаивал снести и Василия Блаженного). Публично громила православие целая шайка «воинствующих безбожников» во главе с Губельманом-Ярославским. Верно отмечают теперь: «Особенно возмущало, что еврейские коммунисты принимали участие в разрушении русских церквей»[814]. И именно в гонениях на православную церковь (затем и на деревню), – как ни позорно участие в них крестьянских сыновей, – было разительным, обидным и несмываемым участие каждого иноплеменника. Прямо против завета русской пословицы: Не гони Бога в лес, коли в избу влез.
В Двадцатые годы, по словам А. Воронеля: «евреи восприняли как благоприятную ситуацию, трагическую для русского народа»[815].
Правда, ещё благоприятнее её восприняли левые западные интеллектуалы: их обворожение было не национальное, разумеется, а социалистическое. Кто помнит, в сентябре 1930, молниеносный расстрел сорока восьми специалистов-пищевиков – «организаторов голода» (то есть вместо Сталина), «вредителей» в мясном, рыбном, консервном, овощном делах? Среди этих несчастных – и евреев не меньше десяти[816]. Но как же нарушить всемирное восхищение советской властью? Дора Штурман внимательно прослеживает, как Б. Бруцкус в Европе тщетно пытался поднять голоса протеста западных интеллектуалов. И нашёл таких, но кого? – немцев и «правых». Сгоряча подписал и Альберт Эйнштейн – но и, не покраснев, снял свою подпись – ибо: «Советский Союз добился величайших достижений» и «Западная Европа… скоро будет вам завидовать», а этакий расстрел – всего лишь «единичный случай», и «отсюда нельзя считать возможность вины [пищевиков] полностью исключённой». Ромен Роллан – «благородно» смолчал. Арнольд Цвейг – еле устоял против коммунистического гнева, подписи не снял, но оговорился, что эта расправа – есть «древнерусский метод». И что́ тогда спрашивать с академика Иоффе внутри страны, толкавшего Эйнштейна снять подпись?[817]
Нет, не стала Западная Европа нам завидовать. А от таких расстрельных «единичных случаев» погибли миллионы невинных. Не станем доискиваться, почему мировым общественным мнением те злодеяния были забыты. Не слишком охотно вспоминаются они и сегодня.
Ныне строится обратным движением в прошлое миф: что при советской власти евреи в целом всегда были гражданами второго сорта. Или о раннесоветских годах выражаются в такой форме: «тогда ещё не было таких притеснений, которые произошли позже»[818].
И вовсе редкость – такое, например, признание не участия только, но и некой лихости еврейской в ведении дел того молодого варварского государства: «Смесь невежества и дерзости, которую Ханна Арендт называет типичной чертой еврейских парвеню, была присуща первой социалистической, политической и культурной элите. Дерзость и пыл, с которыми проводились большевицкие мероприятия, будь то конфискация церковных сокровищ или травля „буржуазных интеллигентов“, действительно придавали большевицкой власти в 20‑е годы определённые еврейские черты»[819].
И в 90‑е же годы другой публицист-еврей написал о 20‑х годах: «В студенческих аудиториях тон часто задавали евреи, не замечавшие, что их интеллектуальное пиршество идёт на фоне опустошений в стане основного народа страны». А потом «на протяжении десятилетий евреи гордились теми своими соплеменниками, кто в революцию сделал блестящую карьеру, и не очень-то задумывались над тем, как эта карьера связана с реальными страданиями русского народа». И сегодня – «поразительно единодушие, с каким мои соплеменники отрицают какую-либо свою провинность в русской истории XX века»[820].
Ах, как целительно звучали бы для обоих наших народов такие голоса, если б не были утопающе-единичны… Ибо это правда, что в Двадцатые годы евреи во множестве устремились на службу к большевицкому Молоху – не думая об этой несчастной подопытной земле, но никак не предвидя последствий и для себя. И многие из верхушечных советских евреев при этом потеряли чувство меры: ощущение, где надо остановиться.
Глава 19
В тридцатые годы
Тридцатые годы в СССР были годами напряжённого индустриального рывка, в котором перемолоты были крестьянские массы и жизнь всего населения приобрела новые непривычные формы, требующие