наша жизнь направлялась и топталась тремя ведущими придурками: Соломоном Соломоновым, главным бухгалтером; Давидом Бурштейном, «воспитателем», а потом нарядчиком; и Исааком Бершадером. (Соломонов и Бершадер перед тем так же точно вершили лагерем при Московском автодорожном, МАДИ.) И это всё – при русском начальнике, младшем лейтенанте Миронове.
Все трое они появились уже при моих глазах, и для всех троих снимали с должностей тотчас их предшественников, русских. Сперва прислали Соломонова, он уверенно занял надлежащее место и расположил к себе младшего лейтенанта (думаю, что – через продукты и деньги с воли). Вскоре затем прислали и провинившегося в МАДИ Бершадера с сопроводиловкой: «использовать только на общих работах» (необычно для бытовика, уж значит, нашкодил изрядно). Лет пятидесяти, низенький, жирный, с хищным взглядом, он обошёл и осмотрел нашу жилую зону снисходительно, как генерал из Главного Управления. Старший надзиратель спросил его: – «По специальности – кто?» – «Кладовщик». – «Такой специальности не бывает». – «А я – кладовщик». – «Всё равно за зону пойдёшь, в разнорабочую бригаду». – Два дня его выводили. Пожимая плечами, он выходил, в рабочей зоне садился на большой камень и почтенно отдыхал. Бригадир наладил бы его по шее, но робел бригадир: так уверенно держался новичок, что чувствовалось: за ним – сила. Угнетённый ходил и кладовщик зоны Севастьянов. Он два года заведовал тут слитым складом продовольствия и вещснабжения, прочно сидел, неплохо жил с начальством, но повеяло на него холодом: всё решено! Бершадер – «кладовщик по специальности»!
Потом санчасть освободила Бершадера «по болезни» от всяких работ, и он отдыхал уже в жилой зоне. За это время, видимо, поднесли ему кое-что с воли. Не прошло недели – Севастьянов был снят, а кладовщиком назначен (при содействии Соломонова) Бершадер. Тут выяснилось, однако, что физическая работа пересыпки крупы и перекладки ботинок, с которой Севастьянов справлялся в одиночку, Бершадеру тоже противопоказана. И ему добавили в помощь холуя, и бухгалтерия Соломонова провела того через штаты обслуги. – Но и это ещё не была полнота жизни. Самую красивую и гордую женщину лагеря, лебедя М-ву, лейтенанта-снайпера, – он согнул и поневолил ходить к нему в каптёрку вечерами. Появился в лагере Бурштейн – и другую красавицу, А. Ш., приспособил к своей кабинке.
Это тяжело читать? Но сами они нисколько не безпокоились, как это выглядит со стороны, они как будто нарочно сгущали впечатление. – А сколько ж таких лагерьков на Архипелаге, где подобный сложился расклад?
Но ведь и русские придурки поступали так же безудержно, безумно! – Да. Но внутри всякой нации это воспринималось социально, вечное напряжение: богатый – бедный, господин – слуга. Когда же «командиром над жизнью и смертью» выныривает ещё и не свой, – это ложится довеском тяжёлой обиды. Казалось бы: ничтожному, придавленному и обречённому лагернику на одной из ступеней его умирания – не всё ли равно, кто именно захватил внутри лагеря власть и справляет свои вороньи пикники над его траншеей-могилой? Оказывается – нет, это вреза́лось неизгладимо.
Часть событий той лагерной зоны на Большой Калужской, 30 – я представил в пьесе «Республика труда». Понимая, что изобразить так, как оно всё было, невозможно, это сочтут разжиганием неприязни к евреям (как будто эта тройка не пуще разжигала её в жизни, мало заботясь о последствиях), – я утаил омерзительно жадного Бершадера, я скрыл Бурштейна, я переделал спекулянтку Розу Каликман в неопределённую восточную Бэллу, и только одного оставил еврея – бухгалтера Соломонова, в точности, каким он был.
И что же, по прочтении, мои верные друзья-евреи? У В. Л. Теуша пьеса вызвала необычайно горячий протест. Он прочёл её не сразу, а уж когда «Современник» взялся ставить, в 1962, так что вопрос был не академический. Супруги Теуши были глубоко ранены фигурой Соломонова, они считали нечестным и несправедливым показывать такого еврея (хотя б он и был таким в жизни, в лагере!) – в эпоху притеснения евреев. (А такая эпоха – кажется, и всегда? когда же евреи у нас не притеснены?) Теуш был переполошен, возбуждён до крайности и поставил ультиматум, что если я не уберу или, по крайней мере, не смягчу Соломонова – разорена будет вся наша дружба, и стало быть, они – не хранители далее моих рукописей. И, более того, предсказывали: что самое имя моё будет невозвратно утеряно и опозорено, если я оставлю в пьесе Соломонова. Почему не сделать его русским? – поражались они. Разве уж так важно, что он еврей? (Но если это так неважно – зачем Соломонов подбирал в придурки евреев же?)
Я охолонул: наступил внезапный цензурный запрет с неожиданной для меня стороны, и не менее грубый, чем советский официальный.
Однако решилось тем, что «Современнику» тут же запретили ставить эту пьесу.
И ещё отдельно возражал Теуш: у вашего Соломона – совсем и не еврейский характер: еврей всегда держится с оглядкой, осторожно, просительно, допустим хитро, – но откуда эта развязная наглость торжествующей силы? Это неправда, так не бывает!
Но я-то помнил не только этого Соломона, что было именно так! С 20‑х на 30‑е годы и в Ростове-на‑Дону я такое видывал. Да и Френкель же так держался, по рассказам уцелевших инженеров. Этот срыв, при власти и торжестве, в наглость – как раз более всего и отталкивает окружающих. Конечно, это бывает у худших и грубых – но такое и отпечатывается. (Как на образе русском – пятна от непотребства своих негодяев.)
Все эти уговоры и призывы – не писать, как было, – капля в каплю походят на то, что мы слышали с высоких советских трибун: о неочернительстве, о социалистическом реализме, – писать, как должно быть, а не как было.
Как будто художник способен забыть или пересоздать бывшее!
Как будто полновесную правду можно писать местами – там, где это приятно, безопасно и популярно.
И уж как подробно разбирали все еврейские образы в моих книгах и взвешивали каждую чёрточку на аптекарских весах, – а потрясающую историю Григория М-за, из испуга не передавшего гибнущему полку приказа об отступлении («Архипелаг ГУЛАГ», ч. VI, гл. 6), – не заметили, обошли без единого слова!
Да и «Иван Денисович» немало евреев оскорбил: что ведь какие тонкие страдальцы были, а я вывел поперёд мужичка? Вот в горбачёвскую «гласность» осмелевший Асир Сандлер напечатал свои лагерные воспоминания. «„Один день Ивана Денисовича“ я не принял после первого прочтения категорически… главной персоной оказался Иван Денисович, человек с минимальными духовными запросами, замкнутый на своих сиюминутных заботах», – а Солженицын поднял его как образ русского народа… (Ну точно, как и все благонамеренные коммунисты брюзжали тогда!) А «подлинную интеллигенцию, определявшую уровень отечественной культуры и науки, [Солженицын] соизволил не заметить». И беседовал Сандлер об этом с Мироном Марковичем Этлисом (оба – придурки в санчасти). И Этлис тоже сказал: «Рассказанное в повести во многом искажено, поставлено с ног на голову»; «не те акценты расставлены Солженицыным по отношению к… интеллигентной части нашего контингента», «центропупское отношение [Ивана Денисовича] к себе… это терпение… это псевдохристианское отношение к окружающим». – А в 1964 Сандлер имел счастье отвести душу и с самим Эренбургом. И тот утвердительно кивнул на «крайне негативное» отношение к повести[986].
А в одном-то оттеночке никогда меня ни один еврей не упрекнул: что Иван Денисович, по сути, обслуживает Цезаря Марковича как слуга, хотя и с добрым чувством.
Глава 21
В войну с Германией
После «Хрустальной ночи» (ноябрь 1938) у немецких евреев не оставалось сомнений в гибельной опасности, нависшей над ними. От гитлеровской кампании в Польше гибельное это облако двинулось и на восток. Никто, однако, не знал, что начало войны с СССР откроет новый этап нацистской политики: тотальное физическое уничтожение евреев.
Хотя и ожидая разных бед от немецкого нашествия, советские евреи всё же не могли предвидеть безпричинных массовых расстрелов обоих полов и всех возрастов, – такого нельзя было вообразить наперёд. И оставшихся на постоянных местах своего жительства – настигала мгновенная жуткая неотвратимость, не оставляя места и времени сопротивлению. Жизни кончались внезапным обрывом. И до того обрыва ещё нужно было пережить – где предварительный сгон в еврейское гетто, где лагеря с принудительным трудом, где газовые фургоны, где – копку своих же могильных ям и раздевание донага перед расстрелом.
Российская Еврейская Энциклопедия приводит много имён русских евреев – жертв еврейской Катастрофы, называет погибших в Ростове, Симферополе, Одессе, Минске, Белостоке, Каунасе, Нарве. Среди погибших были и видные лица. – Известнейший историк С. М. Дубнов весь межвоенный период прожил в эмиграции, а после прихода к власти Гитлера уехал из Берлина – в Ригу. Арестован при оккупации города немцами, помещён в гетто и «в декабре 1941 включён в очередную колонну смертников». – Из Вильны попали в концлагеря историк Дина Иоффе и директор еврейской гимназии Иосиф Яшунский (оба убиты в Треблинке, 1943). – Раввин Шмуэль Беспалов, Глава хасидов Бобруйска, расстрелян в 1941 при взятии города немцами. – В Варшаве в 1943 погиб Гершон Сирота, кантор, чьи выступления когда-то «обратили на себя внимание Николая II», и он ежегодно выступал в Москве и Петербурге. – А вот братья Паул и Владимир Минц. Старший Паул – видный латышский государственный деятель, «единственный еврей в правительстве Латвии». Владимир – хирург, ему доверено было лечить Ленина в 1918 после покушения. С 1920 – он тоже в Латвии. При оккупации в 1940 советские власти арестовали старшего Минца и посадили в лагерь в Красноярском крае, где он вскоре умер. А младшего не тронули, и он оставался в Риге. Умер в 1945 в Бухенвальде. – Сабина Шпильрейн, доктор медицины, психоаналитик, тесная сотрудница К. Юнга, – из клиник Цюриха, Мюнхена, Берлина, Женевы вернулась в Россию в 1923 – а в 1942 в своём родном Ростове-на‑Дону расстреляна немцами с другими евреями города. (О гибели в сталинском терроре трёх её братьев-учёных мы писали в главе 19.)
Но многих и многих спасла от уничтожения эвакуация 1941 и 1942 годов. Ряд еврейских источников военного и послевоенного времени не выражает сомнений в энергичности мер по этой эвакуации. Например, в сборнике «Еврейский мир» 1944 года читаем: «Советские власти полностью давали себе отчёт в том, что евреи являются наиболее угрожаемой частью населения, и, несмотря на острую нужду армии в подвижном составе, тысячи поездов были предоставлены для их эвакуации… Во многих городах… евреев эвакуировали в первую очередь»; хотя автор считает преувеличением «утверждение еврейского писателя Давида Бергельсона, будто [в общем] 80 % евреев были благополучно эвакуированы»[987]. – «В Чернигове до войны еврейское