Скачать:PDFTXT
Двести лет вместе. Часть II. В советское время

– отшатнулся.

На более высоком уровне это обобщалось так: «Крах… иллюзий об органическом вхождении в российские общественные движения, о возможности что-либо в России изменить»[1345].

И так, осознав уже своё явное противостояние советскому режиму, – евреи стали в оппозицию ему, по своей роли в обществе – интеллектуальную. Разумеется – не их были мятеж в Новочеркасске, волнения в Краснодаре, Александрове, Муроме, Костроме. Но кинорежиссёр М. Ромм нашёл смелость недвусмысленно высказаться в публичной речи об известной кампании против «космополитов», – и это стало из первых документов самиздата (а сам Ромм, «Ленин в Октябре» (1937), «Ленин в 1918 году» (1939), 5‑кратный лауреат сталинской премии, идеологически рассвободившийся ко времени, – стал как бы духовным лидером советского еврейства). И с тех пор евреи дали значительное пополнение «демократическому движению», «диссидентству» – и стали при том отважными членами его.

Уже из Израиля оглядываясь на московское кипение, пишет недавний участник его: «Большая часть русских демократов (если не большинство) – евреи по происхождению… Они не сознают себя евреями и не понимают, что их аудитория тоже в основном еврейская»[1346].

Так евреи снова оказались – в российских революционерах и, в наследие той русской интеллигенции, которую евреи-большевики рьяно помогали уничтожить в первое пореволюционное десятилетие, – также и истинным, и искренним ядром нововозникшей оппозиционной общественности. Так что и – никакое прогрессивное движение без евреев снова стало невозможным.

Кто остановил поток лживых политических (и чаще полузакрытых) процессов? Александр Гинзбург. – Вслед за ним Павел Литвинов и Лариса Богораз. Не преувеличу, что их обращение «К мировому общественному мнению» в январе 1968, – не отданное капризам самиздата, а протянутое Западу безстрашной рукой перед фотоаппаратами чекистов, – было рубежом советской идеологической истории. – Кто те семеро отважных, кто потянул свои чугунные ноги на Лобное место 25 августа 1968? – не для успеха протеста, но жертвой своей омыть российское имя от чехословацкого позора? четверо из тех семи – евреи. (А в населении их к 1970 – даже меньше процента, это ж надо и тут напомнить.) – Не забудем и Семёна Глузмана, не жалевшего своей свободы в борьбе против «психушек». – И многие московские интеллигенты-евреи из первых удостоились партийной кары.

Но от редких диссидентов можно было услышать хоть интонацию сожаления о прошлом своих еврейских отцов. П. Литвинов никогда нигде не обмолвился о пропагандной роли своего деда. Не услышим и от В. Белоцерковского, сколько невинных людей сгубил его отец, с тяжёлым маузером. На старость лет окунувшаяся в диссидентство коммунистка Раиса Лерт – уже и после «Архипелага» всё гордилась своей былой принадлежностью к той партии, «в которую вступила честно и восторженно» в молодости, «которой отдавала весь жар души, все силы и помыслы», и сама от неё пострадала, – но теперь это уже «не та» партия[1347]. Не заранивается в ней, что ведь таково и сама тянется быть причастной к раннему партийному террору.

В поток диссидентского движения после 1968 вступил безоглядно – и Сахаров. Среди его новых забот и протестов было много индивидуальных случаев, притом самых частных, а из таких более всего – заявлений в защиту евреев-«отказников». А когда он пытался поднять тему пошире, – простодушно рассказывал он мне, не понимая всего кричащего смысла, – академик Гельфанд ответил ему: «Мы устали помогать этому народу решать его проблемы»; а академик Зельдович: «Не буду подписывать в пользу пострадавших хоть за что-то – сохраню возможность защищать тех, кто страдает за национальность». То естьзащищать только евреев.

Возникло диссидентство и чисто еврейское, сознательно занятое только притеснением евреев и эмиграцией (о нём – позже).

* * *

Поворот общественного сознания часто выбирает себе отдельных лиц как своих выразителей, вдохновителей. Таким типичным – и точным – отобразителем интеллигентского понимания и настроения в СССР в 60‑х годах стал Александр Галич. («Галич – это псевдоним, – поясняет Н. Рубинштейн. – Образован он соединением звуков, взятых из разных слогов имени, отчества и фамилии – Гинзбург Александр Аркадьевич. Выбор псевдонима – дело ответственное»[1348]. Это верно, и автор, можно предполагать, сознавал, что, помимо «соединения звуков», это ещё имя древнего русского города, из глубинного славянского запаса.) Галич был чутко движим общим интеллигентским поворотом и подпором. Магнитофонные записи его гитарного полупения-полудекламации расходились широко и почти обозначили собою целую эпоху общественного оживления 60‑х годов, выразили его с большой силой и даже яростью. Мнение культурного круга было едино: «самый популярный народный поэт», «бард современной России».

Самого Галича советско-германская война застала в 22 года. Он рассказывает: был освобождён от воинской повинности по здоровью, уехал в Грозный, «как-то неожиданно легко устроился завлитом в городской Драматический театр», сверх того «организовал театр политической сатиры»; потом эвакуировался, добрался через Красноводск в Чирчик под Ташкентом, оттуда в 1942 в Москву, вместе с новоформируемой театральной труппой для выступлений на фронте – и с нею провёл оставшуюся войну. Вспоминает, как не раз выступал в санитарном поезде, сочинял частушки для раненых, после концертов пили спирт с симпатичным начальником поезда в его купе. «Мы все вместе – пусть каждый по-своему – делали одно великое общее дело: мы защищали нашу Родину»[1349]. Кончилась война – стал известным советским драматургом, 10 его пьес поставлено «большим количеством театров и в Советском Союзе и за рубежом» [216], – и сценаристом, участвовал в создании многих фильмов. Это – в 40–50‑е годы, годы всеобщей духовной мертвизны, не выбиваясь же из неё? И о чекистах тоже был у него фильм, и премирован.

Но вот с начала 60‑х годов совершился в Галиче поворот. Он нашёл в себе мужество оставить успешную, прикормленную жизнь и «выйти на площадь» [98]. С этого момента он и стал выступать по московским квартирам с песнями под гитару. Отринулся от открытого печатанья, хотя, разумеется, осталась тоска: «прочесть на обложке фамилию, не чью-нибудь, а мою!» [216].

Несомненную общественную пользу, раскачку общественного настроения принесли его песни, направленные против режима, и социально-едкие, и нравственно-требовательные.

Главное время его песен – от позднего Сталина и позже, без порицательных касаний светлого ленинского прошлого (впрочем, один раз хорошо: «Повозки с кровавой поклажей / скрипят у Никитских ворот» [224]). – В лучших поворотах – он зовёт общество к моральному очищению, к сопротивлению («Старательский вальсок» [26], «Я выбираю свободу» [226], «Баллада о чистых руках» [181], «От анкет у нас в кляксах пальцы» [90], «Что ни день – фанфарное безмолвие славит многодумное безмыслие» [92]). – Порой – жёсткая правда о прошлом: «Полегла в сорок третьем пехота без толку, зазря» [21], порой – и «красные легенды»: было время – «чуть не треть зэка́ из ЦК. / Было время – за красный цвет / добавляли по десять лет!» [69] – потекло-о о бедных коммунистах! Но коснулся разок и раскулачивания («лишенцы – самый первый призыв» [115]). – Весь же главный удар его был – по нынешней номенклатуре («А за городом заборы, за заборами – Вожди» [13], тут он – справедливо резок, но, увы, снижает тему в область ненависти к их привилегированному быту, – вот они жрут, пьют, гуляют [151–152], – песни получались подтравливающие, но растрава самая обывательская, даже лобовые «краснопролетарские» агитки. Но и спускаясь от вождей «в народ», – разряды человеческих характеров почти сплошь – дуралеи, чистоплюи, сволочи, суки… – очень уж невылазно.

Для авторского «я» он нашёл, точно в духе времени, форму перевоплощения: отнести себя – ко всем страдавшим, терпевшим гонения и погибшим. «Я был рядовым и умру рядовым» [248]; «А нас, рядовых, убивают в бою». А долее всего, казалось, – он был зэком, сидел, много песен от лица бывшего зэка: «а второй зэка – это лично я» [87]; «Я подковой вмёрз в санный след, / в лёд, что я кайлом ковырял! / Ведь недаром я двадцать лет / протрубил по тем лагерям» [24]; «номерами / помирали мы, помирали»; «а нас из лагеря да на фронт!» [69], – так что многие и уверены были, что он оттуда: «у Галича допытывались, когда и где он сидел в лагерях»[1350].

И как же он осознавал своё прошлое? своё многолетнее участие в публичной советской лжи, одурманивающей народ? Вот что более всего меня поражало: при таком обличительном пафосе – ни ноты собственного раскаяния, ни слова личного раскаяния нигде! – И когда он сочинял вослед: «партийная Илиада! подарочный холуяж!» [216] – сознавал ли, что они о себе поёт? И когда напевал: «Если ж будешь торговать ты елеем» [40] – то как будто советы постороннему, а ведь и он «торговал елеем» полжизни. Ну что б ему отречься от своих проказёненных пьес и фильмов? – Нет! «Мы не пели славы палачам!» [119] – да в том-то и дело, что – пели. – Наверное, всё же сознавал, или осознал постепенно, потому что позже, уже не в России, говорил: «Я был благополучным сценаристом, благополучным драматургом, благополучным советским холуём. И я понял, что я так дальше не могу. Что я должен наконец-то заговорить в полный голос, заговорить правду…» [639].

Но тогда, в шестидесятых, он безтрепетно обращал пафос гражданского гнева даже на опровержение евангельской заповеди («не судите, да не судимы…»):

Нет! презренна по самой сути

Эта формула бытия! –

и, опираясь на опетые страдания, уверенно принимал статус обвинителя: «Я не выбран. Но я – судья!» [100]. – И так в этом утвердился, что в пространной «Поэме о Сталине» («Легенда о Рождестве»), где безвкусно переплёл Сталина и Христа, сочинил свою агностическую формулу, свои воистину знаменитые, затрёпанные потом в цитатах и столько вреда принесшие строки:

Не бойтесь пекла и ада,

А бойтесь единственно только того,

Кто скажет: «Я знаю, как надо!» [325]

Но как надо – и учил нас Христос… Безпредельный интеллектуальный анархизм, затыкающий рот любой ясной мысли, любому решительному предложению. А: будем течь как безмыслое (однако плюралистическое) стадо, и уж там – куда попадём.

А ещё по-настоящему в нём болело и сквозно пронизывало его песни – чувство еврейского сродства и еврейской боли: «Наш поезд уходит в Освенцим сегодня и ежедневно». «На реках вавилонских» – вот это цельно, вот это с драматической полнотой. Или поэма «Кадиш». Или: «Моя шестиконечная звезда, гори на рукаве и на груди». Или «Воспоминание об Одессе» («мне хотелось соединить Мандельштама и Шагала»). Тут – и лирические, и пламенные тона. «Ваш сородич и ваш изгой, / ваш последний певец Исхода», – обращается Галич к уезжающим евреям.

Память еврейская настолько его пронизывала, что и в стихах нееврейской темы он то и дело вставлял походя:

Скачать:PDFTXT

– отшатнулся. На более высоком уровне это обобщалось так: «Крах… иллюзий об органическом вхождении в российские общественные движения, о возможности что-либо в России изменить»[1345]. И так, осознав уже своё явное