сколько мог, – а возможность этого письма не повторится.
И письмо – разве только к родителям? Его десятки раз напечатают. Это письмо – ко всему миру.
Но это всё – как выразить? И – чтобы прошло?
«Дорогие мама и папа! Единственный момент, когда мне становится тяжело… Вы должны были растеряться под внезапностью действительных и мнимых тайн…»
И – мнимых. Кажется ясно: не верьте тому, что наговаривают обо мне: что агент охранки. Нет, вот ещё ясней:
«Пусть у вас останется мнение обо мне как о человеке честном».
Честный – нельзя выразиться ясней! Для Богрова-отца, для всего круга присяжных поверенных, для всего российского общества честный — это враг правительства и властей. Честный – значит убил идейно.
И цензуру пройдёт.
Так спешили с судом и казнью, ч то в следующую ночь, на 11 сентября, и должны были казнить. (Тщетно просили родственники Столыпина отсрочить казнь до результатов уже начинающей работу ревизии киевского Охранного отделения – 10-го сенатор Трусевич назначен, 11-го приезжает в Киев.) Казнили бы, если б не закон, что под воскресенье нельзя. Значит, под понедельник.
Никого из крупных террористов в России не судили, не казнили так судорожно поспешно. Быстро-быстро убрать, чтоб не передопрашивать, не переследывать, не переигрывать. Последний, судебный, вариант оказался совсем неплохой: почти никто и не виноват, почти ни на ком служебного пятна.
Однако Охрану начинают ревизовать – а суд не затруднился протоколом с подписью обвиняемого. И как же будет доказана безупречность Охраны?
И в субботу же 10 сентября, в тишине Косого Капонира, в камеру осуждённого на смерть, по закону закрытую для всего этого мира, прокрадывается или даже проходит нестеснительно – следователь!
Для добавочного допроса! Какого не бывает со смертником нигде никогда! (Мы узнаём, что такое сферы и сила их. Стены тюрем, во сколько бы кирпичей ни выкладывали их, имеют такую особенность: неодолимые для арестанта, они легко проницаемы для имеющих власть.)
Но и – встрепетывается сердце Богрова! Его вариант работает! – ещё не все извивы закрыты уму!
Этот прокравшийся некто – снова жандармский подполковник Иванов, почти влюбившийся в Богрова за эти дни, заявивший прессе: «Он – из самых замечательных людей, которых я встречал в жизни». (Много лет спустя, после всех революционных успехов, уже вышвырнутый в эмиграцию, он ещё будет возражать белогвардейской газете, посмевшей оценить наружность Богрова как несимпатичную.)
Проник через непроницаемые двери – для благодарности за спасительный вариант, высказанный на суде?
Нет, потому-то он и пришёл, что судебный вариант Богрова оказался недостаточным.
Но и судебное решение – не обещанное.
Суд – не в руках Охраны.
Что же теперь, за гранью приговора?
Побег!! Ещё лучше! Не каторга – а заграница. И это – в руках Охраны.
Трудно верится.
Но если подполковник, вот, допущен к смертнику – вне всяких законов? И если заинтересовано много влиятельных лиц? И – разве это первый раз? А сколько уже Охрана устраивала побегов? – Петров-Воскресенский. Соломон Рысс. Да многие.
Это верно.
У человека извне, да ещё жандармского чина, безконечный перевес непроверяемых жизненных возможностей перед смертником, запертым уже на последние свои замки.
Но – вибрирующим в надежде! но – вибрирующим в комбинациях!
Да ведь не так много и просится дополнительно, надо лишь акцентировать. Так, как это высказано на суде, – недостаточно убедительно. Надо выявить, что была полная основа вам доверять до самого конца. Надо подчеркнуть, что к террористическому акту вас внезапно вынудили революционеры под прямым страхом смерти. И дать детали.
И подписать.
Этот объёмный разговор – скрыт от нас, мы ничего никогда о нём не узнаем, оба участника давно в земле. Но осталась формальная запись.
И по ней: недавно гордый смертник охотно отвечает на внезапном допросе, помогает искать формулировки и подписывает их.
Допрос начинается приёмом, как бы машиной времени переброшенным в 1911 год из послевоенного смятенного 1946: просто показом фотографической карточки какого-то человека: не знаете такого?
Ждущему казни – чем томиться о вечности, беседовать с Богом или раскаиваться в прошлом – ну отчего бы не пособить жандармскому подполковнику насчёт фотокарточек? Как будто только и ждал смертник этой фотографии – и вот непринуждённо сразу потёк его рассказ.
Да, да, в минувшем марте именно этот анархист пришёл ко мне после Лукьяновской тюрьмы и сообщил, что там против меня сильное раздражение: год назад пришло в тюрьму письмо, снова меня обвиняющее. Теперь ему поручено расспросить меня вновь.
Исчерпана фотокарточка, но уже рассказ потёк, что поделаешь. И не как на суде, есть время записать.
В мае – новый приход, два анархиста из Парижа, «революционная комиссия», объезжающая Россию, места, где прекратилась революционная работа: выяснить причины провала, собрать силы и оружие. За Богровым числят недостачу 520 рублей. Хотя не считал себя в растрате – взял у родителей, уплатил. Но в конце июля на дачу под Кременчугом (все чудеса оттуда – и Николай Яковлевич, и моторная лодка) всё равно прислали из Парижа заказное письмо (в Киеве бы оно было зарегистрировано, а в селе поди спрашивай) с враждебными контрольными вопросами.
И не жалко – отбросить триумф победы, сойти с пьедестала? Отринуть всё достигнутое? Войти в историю даже не бонвиваном из Монте-Карло, но мелким полицейским служкой? Снова подсчитывать растраченные и уплаченные партийные деньги, вспоминать мелкие доносы и объяснить весь подвиг своей жизни страхом: убить кого-нибудь в искупление, чтоб не убили за предательство тебя самого? И ясно же, что пишется протокол не тайною на века: чуть изменённое в передаче, это самое будет передано в газеты в эти же дни. Избрать позорный вариант, который самому же казался хуже смерти?
Но смерть, при столкновении с ней в лицо, оказалась ужаснее безчестья.
Другим – всегда умирать легче, себе – всегда тяжелей.
А если жизнь, так – о-о-о! – я всё это ещё опрокину!
Да, 16 августа на киевскую квартиру явился к Богрову ещё один знакомый анархист, проездом из Парижа, от группы «Буревестник». (Долгий, тщательный, неторопливый протокол. Голова, как и раньше, находит много реальных подробностей.) Так вот: предательство Богрова установлено окончательно, решено теперь обо всех фактах сообщить во все места, где Богров бывает, и присяжным поверенным, и всему обществу, – смерть гражданская. А за ней придёт и физическая от мстителей. Но разрешает «Буревестник»: реабилитировать себя террористическим актом не позже 5 сентября, а лучше всего – Кулябку.
Кулябку, Куля… Вот с Кулябкой-то и получился грубый перебор. Ещё один небольшой вопрос: «Почему во время суда вы так выгораживали Кулябку?» Богров: «На вопросы прокурора Кулябко так растерялся, не знал, что ответить. Я пожалел его».
Но не настолько же он любил Кулябку! – как товарища по постели? Тоже не ответ. Ну хоть так.
А тут случайно – киевские торжества, и вот подвернулся Столыпин. Знал его в лицо (случайная встреча на петербургской водопроводной станции), на нём же было сосредоточено и внимание публики – вот и решил. Но если б кого-нибудь раньше увидел в проходе – мог убить того. (Свободные возможности террориста!) Я совершал террористический акт почти безсознательно. (Преступление почти не готовилось, жест отчаяния, – так надо и Курлову.)
Мастер мистификаций, мастер возможных версий, – вот он достроил ещё одну – и снова сходились даты, мотивировки, поступки. (Не все – но и в главной версии не все.)
Но если всё так – отчего б анархистам не похвастаться, что это убили они? (Слабое место.)
А ещё могла быть такая версия: зрело свободное гордое решение – а угроза подтолкнула. И то бы – лучше.
Но не то требуется заказчику.
С такой извивчивой изобретательностью взползти на самую верхушку шеста, ужалить к восторгу публики – и вдруг свалиться обмякшей тряпкой вниз?..
Ах! Умирать не хочется!..
Выстрелить, повернуть всю тупую русскую тушу, – а самому, обрызнутому духами, снова войти в золотистый зал Монте-Карло?
Достоевский много душевных пропастей излазил, много фантазий выклубил, – а не все.
На следующий день, в воскресенье, к осуждённому был допущен раввин. И Богров сказал ему:
– Передайте евреям, что я не желал причинить им зла. Наоборот, я боролся за благо и счастье еврейского народа.
И это было – единственное несменённое изо всех его показаний.
Раввин упрекнул Богрова: ведь он же мог вызвать и погром.
Богров ответил:
– Великий народ не должен, как раб, пресмыкаться перед угнетателями!
Это тоже было широко напечатано в российской прессе.
И текли часы смертника – а к нему больше не шли. Не шли открывать дверь на побег…
Обманул Иванов?!.
К вечеру воскресенья пустырь под фортом Лысой Горы был обыскан и оцеплен пехотой, казаками и полицией. Кроме законной комиссии получили разрешение присутствовать на казни человек двадцать из Союза Русского Народа, выражавшего сомнение, что Богров будет действительно повешен, а не подменён. При посадке в арестантскую карету его, всё в том же фраке, уже теперь насмешливом, осветили электрическим фонариком, и союзники признали: «Он, он!» – «Я ему в театре хорошо поддал!»
Не походило на инсценировку.
Четыре версты ехали. Богров пожаловался, что его лихорадит.
На месте казни при свете факелов помощник судейского секретаря громко прочёл приговор (всё тот же, о преступном сообществе).
Спросили Богрова, желает ли ещё что сказать раввину. Да, он желает продолжить беседу с раввином, но наедине. – «Это невозможно». – «Тогда приступайте».
Обманул Иванов.
Попросил присутствующих передать последний привет родителям.
Затем – тихо и спутанно, ничего уже не разобрали.
Палач, из каторжан Лукьяновки, завязал Богрову руки назад. Повёл к виселице. Надел саван.
Из-под савана Богров спросил:
– Голову поднять выше, что ли?
Палач выбил табуретку.
Тело, поплясавшее вначале, – висело 15 минут, по закону. Горели, потрескивали факелы в глубокой тишине.
Кто-то из союзников сказал: «Небось, стрелять больше не будет».
Союзники взяли на память по куску этой верёвки.
Многие киевские студенты-евреи надели по Богрову траур.
И как хорошо всё кончилось, этими правильными показаниями: просто несчастные метания защемлённого человечка. Не осталось ни пятна на полицейских генералах. Ни на одном видном чине.
Ни – гордого вызова этой стране.
Ни – подрыва Верховной императорской власти.
Она так любила умиротворяющие незначительности. Сглаживающие выводы. Ничтожные концы.
72
Празднество на ипподроме. – В театре, из царской ложи. – Подал бы в отставку – уцелел. – С Аликс о Столыпине. – Войсковой парад 2 сентября. – Празднество в Овруче. – Посещение киевской гимназии. – Плаванье в Чернигов. – Празднество там. – Известие о смерти. – Государь в лечебнице. – «Сусанины не перевелись на Руси». – Отъезд из Киева. – Коковцов назначен. – Вагонный отдых. – Любимая яхта. – Празднества в Севастополе. – Кто же будет министром внутренних дел? – Предвкушенье ливадийского дворца. – Осмотр его. – Любимые места над морем. – Но тянет мантия России. – Курлова нельзя назначить? – Государева милость к подследственным. – Насколько легче с Коковцовым. – Не