сидели рядом, на удлинённой стороне стола, прямо против инженеров. Они переглянулись, фыркнули:
– Создавать!.. Создавать – вам царизм помешает! – и решили этот вопрос покинуть для запасённого главного. Но теперь и Ободовский пожелал знать:
– А вы – какого направления, простите?
Науму пришлось ответить, но скромно, тихо, потому что об этом не кричат:
– Я – социалист-революционер.
Он не пошёл по пути своего отца-меньшевика, находя, что слишком миролюбиво, кисло-квашено.
А Илья Исакович и самые важные вещи и при самом важном подчёркивании никогда не произносил громко. Он и выговоры детям делал лёгким постукиванием ногтя по столу, всегда было слышно. Теперь, смотря на Наума почти ласково, тоже из-под бровей густо-чёрных:
– А спросить: на какие средства ваша партия живёт? Всё-таки явки, квартиры, маскировки, бомбы, переезды, побеги, литература – откуда деньги?
Наум резко отмотнулся головой:
– По-моему, об этом не принято спрашивать… И, по-моему, общественности это известно.
– Вот то-то и оно, – гладко ноготь полировал о скатерть Илья Исакович. – Вас – тысячи. И никто давно не работает. И спрашивать не принято. И вы – не эксплуататоры. А национальный продукт потребляете да потребляете. Мол, в революцию всё окупится.
– Папа!! – воскликнула дочь с призвоном возмущения. – Ты можешь ничего для революции не делать, – (она, впрочем, тоже ничего не делала), – но так говорить о ней – оскорбительно! недостойно!
Она наискосок сидела от отца, как и Наум от Ободовского. Возмущённые взгляды молодых так и стреляли вперекрест.
А между тем по телефону вызвали рыбу, запеченную кусками в больших ракушках, и гость опять должен был удивиться, и Зоя Львовна весело объясняла ему что-то, поигрывая пальцем с платино-алмазным ромбиком на кольце. Политика душила её, вот уж что она ненавидела – это политику!
А через весь стол, на другом коротком конце против хозяйки, от той же политики нудилась и Мадмуазель, ещё безнадёжнее, потому что ей и вовсе не с кем было слова сказать, только горничную благодарить. Пятнадцать лет назад, когда в парижском свободном кафе с ней познакомился председатель харьковской судебной палаты и повёз в Россию, – она русского совсем не знала, а в первых русских воспитанницах не предполагала французского и укачивала их песенками о том, как кто-то к кому-то забрался в кровать. С тех пор достаточно она узнала и здешний язык, и здешние обычаи, чтоб эти безконечные разговоры о политике и понимать, и ненавидеть. С тех пор устарел альбом её поклонников, она устоялась в добродетели, последний год ходила во дворе к одинокому лотошнику давать ему уроки французского, и уже знала Зоя Львовна о предстоящей их женитьбе, – да вот брали лотошника на войну.
Неподалеку от Мадмуазель и рядом с разгневанной Соней скромно сидела и поблескивала глазками Ксенья. В гимназии они с Соней были украшением своего класса: всегда вместе за первой партой, вместе руки поднимали и не уступали друг другу в пятёрках. Но там очень ясно было, чтó отвечать: всё, что необходимо знать теперь и навсегда, там прежде сообщалось или в учебнике прочитывалось как несомненное. Сейчас же Ксенье и не хотелось ничего сказать, и страшно было произнести глупость, оплошность. Все за столом умные люди говорили по-разному, и не выбиралось одно правильное из их слов. Но на такие случаи в семье Харитоновых давно приучили степнячку Ксенью не показывать таращеньем глаз или зевотою, что застольный разговор ей непонятен, скучен, а умело изображать свою заинтересованность и понимание спорностей всего-то весьма малыми средствами: поворотом головы к говорящему; иногда кивком одобрения; улыбкою интереса; удивлённым вскидом бровей. Всё это, не вслушиваясь, Ксенья теперь старательно проделывала, ещё следя, чтобы правильно оперировать видами ложек, вилок и ножей. А думала – о своём.
Её жизнь была упоена более важным, чем можно выразить словами. Каждый день и каждый шаг невидимо, неуклонимо приближал её к тому высшему счастью, для которого только и рождаются на свет. И это ожидаемое счастье её не могло зависеть ни от войны, ни от революции, ни от революционеров, ни от инженеров, – а просто должно было неминуемо наступить.
Илья Исакович как бы не спорил, а размышлял над тарелкой:
– Как вам не терпится этой революции. Конечно, легче кричать и занятней делать революцию, чем устраивать Россию, чёрная работа… Были бы постарше, повидали бы Пятый год и как это всё выглядело…
Нет, так мягко сегодня отец не вывернется, готовился ему разнос:
– Стыдно, папа! Вся интеллигенция – за революцию!
Отец так же рассудительно, тихо:
– А мы – не интеллигенция? Вот мы, инженеры, кто всё главное делает и строит, – мы не интеллигенция? Но разумный человек не может быть за революцию, потому что революция есть длительное и безумное разрушение. Всякая революция прежде всего не обновляет страну, а разоряет её, и надолго. И чем кровавей, чем затяжней, чем больше стране за неё платить – тем ближе она к титулу Великой.
– Но и дальше так тоже жить нельзя! – со страданием вскричала Соня. – С этой вонючей монархией – тоже жить нельзя, а она – ни за что доброй волей не уйдёт! Пойди ей объясни, что революции разоряют страну, пусть она уйдёт добровольно!
Кругленько, а твёрденько всё на том же месте скатерти гладил ногтем Илья Исакович:
– Не думайте, что без монархии вам сразу наступит так хорошо. Ещё такое наступит!.. Ваш социализм для такой страны, как Россия, ещё долго не пригодится. И пока достаточно б нам либеральной конституции. Не думайте, что республика – это пирог, объедение. Соберутся сто честолюбивых адвокатов – а кто ж ещё говоруны? – и будут друг друга переговаривать. Сам собою народ управлять всё равно никогда не будет.
Горничная, всеми называемая на «вы», разносила сладкое в виде корзиночек. Зоя Львовна рассказывала Ободовскому, как прошлым летом ездила с детьми и с мадмуазель путешествовать по Южной Европе.
– Будет! Будет!! – в два голоса крикнули, в два кулака пристукнули уверенные молодые. И с последней чёрно-огненной надеждой ещё глянули на бывшего анархиста: неужели можно так низко и необратимо пасть?
Нет, несогласие в нём всё-таки было, он кажется хотел хозяину возразить, да слушал хозяйку.
Илья же Исакович стал говорить настойчивее, начиная уже волноваться, это сказывалось в малых движениях его бровей и усов:
– «Пусть сильнее грянет буря», да? Это – безответственно! Я вот поставил на юге России двести мельниц, паровых и электрических, а если сильнее грянет буря – сколько из них останутся молоть?.. И что жевать будем? – даже и за этим столом?
Ну, он сам подвёл и время и место для удара! Едва удерживая слёзы обиды, слёзы позора, Соня крикнула с надрывом:
– Оттого ты и манифестировал вместе с раввином свою преданность монархии и градоначальнику, да? Как ты мог? Как тебя хватило? Желаешь, чтоб самодержавие укрепилось?..
Илья Исакович погладил грудь, покрытую салфеткой. Он не давал голосу повыситься или сорваться:
– Пути истории – сложней, чем вам хочется руки приложить. Страна, где ты живёшь, попала в беду. Так чтó правильно: пропадай, чёрт с тобой? Или: я тоже хочу тебе помочь, я – твой? Живя в этой стране, надо для себя решить однажды и уже придерживаться: ты действительно ей принадлежишь душой? Или нет? Если нет – можно её разваливать, можно из неё уехать, не имеет разницы… Но если да – надо включиться в терпеливый процесс истории: работать, убеждать и понемножечку сдвигать…
Прислушалась и Зоя Львовна. Она-то для себя решала этот вопрос так: на еврейскую Пасху ели мацу, а следом, на православную, пекли куличи и красили яйца. Широкая душа должна всё принимать, понимать.
Наум отрезал бы резко, но из уважения, из семейной благодарности не решался. Зато Соня кричала всё, что накопилось:
– Живя в этой стране!.. Живя в Ростове из той милости, что ты – личный почётный гражданин, а кто к образованию не пробился – пусть гниёт в черте оседлости! Назвал дочку Софьей, сына Владимиром – и думаешь, тебя в русские приняли? Смешное, унизительное, рабское положение! – но хотя бы не подчёркивать своего преданного рабства! Гласный городской думы!.. Какую ты Россию поддерживаешь в «беде»? Какую ты Россию собираешься строить?.. Патриотизм? В этой стране – патриотизм? Он сразу становится погромщиной! Вон, читай, на курсы сестёр милосердия принимают – только христианского вероисповедания! Как будто еврейские девушки будут раненым яд подсыпать! А в ростовском госпитале объявлено: персональная койка «имени Столыпина»! персональная койка «имени градоначальника Зворыкина»! Что за идиотизм? Где же граница смешного? Колоссальный Ростов, с такой образованностью, с твоими мельницами и с твоей думой, одним росчерком пера подчинён наказному атаману тех самых казаков, которые нас нагайками?.. А вы у царского памятника поёте «Боже, царя»?
Илья Исакович даже губы закусил, салфетка вывалилась из-под тугого воротника.
– И всё равно… и всё равно… Надо возвыситься… И уметь видеть в России не только «Союз русского народа», а…
Воздуха не хватало или кольнуло, но в паузу легко поддал Ободовский:
– …а «Союз русских инженеров», например.
И повёл живыми глазами на молодых.
– Да! – ухватился и упёрся рукою в стол Архангородский. – Союз русских инженеров – это менее важно?
– Чёрная сотня! – кричала Соня, цепляя рукавом неначатую корзинку сладкого, – вот что важно! Чёрной сотне ты кланяться ходил, а не родине! Мне стыдно!!
Всё-таки вывела из себя! Дрожа голосом, двумя ладонями, на рёбра поставленными, Илья Исакович показал:
– С этой стороны – чёрная сотня! С этой стороны – красная сотня! А посредине… – килем корабля ладони сложил, – десяток работников хотят пробиться – нельзя! – Раздвинул и схлопнул ладони: – Раздавят! Расплющат!
80
Подъёмы и упадки великого князя Николая Николаевича. – Как он оказался Верховным при чужом штабе. – Его вера в небесные знаки. – Распорядок его жизни в Ставке. – Его преданность Франции. – Растущая тревога об армии Самсонова. – Появление Воротынцева. – Неповторимый миг. Доклад. – Не сотрясся вагон. – Милостивая телеграмма Государя. – Претерпевый до конца спасен будет.
Великий князь Николай Николаевич при Александре III был в загоне, даже не числился в свите. При Николае II был выделен из роя великих князей, как и самой природою во плоти, 6 футов 5 дюймов, самый высокий мужчина в династии, – выделялся из них. Однако положенье его не было прочным. Порою он сильно влиял на Государя, покорял его своему влиянию; много говорили, что Манифест 17 октября и созыв Думы вырвал именно Николай Николаевич, угрожая застрелиться в царском кабинете; он не чуждался общественного мнения, не боялся общественных движений, слышал их (хотя общество до последнего времени