протопресвитер достойным наклонением. – Сия нерядовая икона написана на доске гробницы преподобного Сергия. Она третий век сопровождает наши войска в походах. Она была с царём Алексеем Михайловичем в его литовском походе. И с Петром Великим при Полтаве. И с Александром Благословенным в европейском походе. И… при Ставке Главнокомандующего в Японскую войну.
– Какая радость! Это – знаменье милости Божьей! – длинными шагами, два-два по кабинету, нервно ходил всколыханный Верховный. – От иконы придёт нам содействие Божьей Матери!
Молитвой квашни не замесишь
ДОКУМЕНТЫ – 9
(Германская листовка с аэроплана)
РУССКИЕ СОЛДАТЫ!
ОТ ВАС ВСЁ СКРЫВАЮТ.
…300 пушек, весь обоз, 93 тысячи человек взяты в плен…
Военнопленные очень довольны обращением и не желают вернуться в Россию, им у нас очень хорошо живётся.
Бельгия разбита. Под Парижем стоят наши войска…
81
Воротынцев и Свечин. – Высказать один раз всё, что думаешь! – Как высоко ответственны за эту операцию? – Линия мятежа или размеренного действия. – Зачем вступили в эту войну? – Покроют львовским торжеством. – Прощание с Благодарёвым.
Так быстро сдвинулось в осень – не верилось, что ещё третьего дня пылало лето и тяготила плечи шинель. А сейчас в ней было как раз. По сосновому чищенному лесу свободно носился осенний ветер, с переменно-хмурого неба порой срывался мелкий дождь. Хорошо, что ползать по болотам досталось не в такую погоду.
Оба полковника – Воротынцев и Свечин, приподняли воротники шинелей, засунули по руке в карман, за полу и так ходили, полувольно, между сосен, меж их безветвенных высоких голоменей, тревожимых ветром только в ветвистых вершинах.
– Нет! – проходящими полными сутками, да уже четвёртые сутки от прорыва, не мог успокоиться, подвижно водил здоровым плечом Воротынцев. – Высказать один раз, но всё, что думаешь, – это наслаждение! Это – долг! Один раз высказаться от души, а там хоть помереть.
Голова Свечина вся по-крупному была сделана, что уши, что нос, что рот. Глаза – яркие, чёрные, для страсти. А сам – невозмутим, неубеждаем:
– Всего, что думаешь, – всё равно не скажешь. Неужели ты не понимаешь, что Жилинский не мог бы так отчаянно действовать сам? Вся операция была скомандована сверху – и ты не можешь притвориться, что не знаешь…
– Могу и не знать!
– И если гнали так безумно, ещё неготовых, и не давали днёвок, и не давали осмотреться, – то это гнал по меньшей мере великий князь. Но – и выше. Что ж ты думаешь, весь этот спех и просчёты – только от тупости Жилинского и Данилова? Да несомненно было высочайше одобрено: а ну, швырните неготовые корпуса! Русская широта – помочь благородным союзникам, не жалея самих себя. Париж стоит мессы. Да иначе о нас в Европе плохо подумают. Так с чем же ты споришь?
– Нет! Этой мессы для меня Париж не стоит! – вскидывались подвижные глаза Воротынцева и выразительно горько подрагивали губы, открытые под усами. – Десятки тысяч наших пленных поведут по немецким городам – и немецкие толпы будут ликовать. Этой мессы я не даю, я так не служу! Никогда в истории такое не вознаграждается. Как можно так класть своих без расчёту?
Свечин чуть выпыхивал толстыми губами:
– Значит, все будут понимать, о ком и о чём речь, а ты будешь громить Жилинского. Тоже, конечно, фигура не малая. Но не далеко ты разгонишься. Великий князь отлично поймёт намёк. Он-то и тянулся понравиться союзникам, он-то и восклицал, что не оставит Францию.
– Гнал – великий князь, понимаю. Но реальные ошибки делал не он, а Жилинский. Ни ума, ни сочувствия к войскам! Положим все животы, кроме собственных. Мне нужно разгромить саму идею, для этого достаточно Жилинского. И Артамонова. Оттого что этот баран продвинулся от женитьбы на Бобриковой – так пусть ложится 40 тысяч русских?
– Но приказ великого князя был, если ты помнишь, – хладнокровно отводил Свечин, – переступать границу 1 августа. А Жилинский просил отсрочить. Он и сам считал наступление обречённым.
– Так нельзя вести такое! – взгорелись светло-серые глаза Воротынцева. – Так надо иметь мужество – доложить! отказаться!
– Ну, много ты… ну, много ты… – едва не смеялся Свечин.
Вчера к вечеру, после Верховного, Воротынцев сделал доклад Янушкевичу и Данилову, но самый поверхностный, да они подробного и не добивались, им бы желательно и совсем никакого: мёртвые и пленные не докладывают. А потом уже до ночи выговаривался Свечину, и Свечин ему тоже добавлял, чтó видно из Ставки. И сегодня с утра, в последние минуты перед совещанием, шло у них опять о том же.
– А дурацкую блокаду пустого Кёнигсберга – кто придумал? Жилинский. На что ушла Первая армия! Даже в этих пределах насколько можно было успеть иначе! Про великого князя я понимаю, да. И Артамоновым его не пронять. Но всё-таки он воин в душе. Не может он не возмутиться тем, что наделали в подробностях.
В оперативном отделении да и во всей генерал-квартирмейстерской части, да и во всей Ставке был Свечин для Воротынцева единственный доверенный человек, как и он для Свечина. А дроблёное доверие – не доверие, уж если доверять, то без перегородок.
– Августейший Дылда, – отпустил Свечин. – И откуда это у всех убеждение, что он может всё понять, в руки взять и всё спасти? Оттого, что всю Россию объезжал и строго установил конницу? Ну конечно, рост, вид, голос… А в голове – своего ничего, куда подует…
– Ну, Янушкевича, бархатную тряпку! – ни на одной войне никогда, ни взводом! Ну, тупицу-гения Данилова, как их не промести? Кем Ставку набили? – со страданием вскрикивал Воротынцев. – С кем начинаем войну?
Однако всею нетерпеливой, больной горячностью Воротынцева Свечин был нисколько не увлечён и не сбит.
– И никак великому князю не выгодно такое разоблачение, потому что оно перекинется на него. И когда ты видел у нас, чтобы кто-то кого-то снизу вверх переубедил горячей речью? По частным поводам может иметь успех дельный аргумент, дельная бумажка, – но в общем виде? Чтобы всё сразу перетрясти и всех пронять? Да ни за что. Это – омут. Дегтярный. Даже круги не пойдут. Смотри, Егорий, через час делаешь жизненный выбор. Неизбежно тебе выступить, конечно, но выступление может быть разное.
– Наверно, ты прав, Андреич, – с той же больной улыбкой неуступки на похудевшем, обострённо-оживлённом лице, с тёмно-багровым пятном сквозь бороду, отвечал Воротынцев. – Да только если б ты сейчас всё испытал сам, то… Со всем благоразумием, и твоим и моим вместе… Нет, это состояние бывает, наверно, в жизни раз или два. Ничего не хочу, хочу только правду им вылепить! Я на прорыве дал себе клятву, что если только выйду живым…
– Ну и сам себя только погубишь.
– А что – меня? – криво усмехнулся Воротынцев. Ещё виделся ему так легко утешенный великий князь. – Претерпевый до конца – спасен будет!.. Дальше полка не сошлют. А полком я неплохо командовал.
Свечин был на два года моложе, но по характеру его, но по рассудительности никак бы этого не заметить:
– Да. Если б над каждым твоим шагом не было главномешающих. А будут тебе присылать дурацкие приказы – и ты будешь выполнять и платить солдатами. И телеграммой полковнику Свечину будешь умолять: братец, выручи, защити! Нет, Егорий, делают – делатели, а не мятежники. Незаметно, тихо – а делают. Вот я за день исправлю хоть два глупых приказа в лучшую сторону, в одном месте оправдаю храброго командира полка, в другом – отведу сапёрный батальон от ненужной смерти, и я прожил день не зря. А сидишь рядом ты – ещё два приказа исправишь, уже четыре! Безсмысленно с властями воевать, надо их аккуратно направлять. Нигде ты не можешь быть полезней, чем здесь. Тебе так невероятно повезло: один комментарий при разборе манёвров – великий князь запомнил навсегда, и вот ты в Ставке, а выгонят – сюда уже больше не подымешься.
Да, так устанавливается личная симпатическая связь. Воротынцев со взгляда запомнился, полюбился великому князю – но и сам не забывал теперь своей благодарности к нему. Во всей этой истории он хотел бы отъединять великого князя от дегтярного омута.
А трезвому, насмешливому Свечину всё было безсомненно ясно:
– Ну вот, напросился, ездил, – и зачем ты ездил? Много исправил? Очень это было нужно?
– Затем и ездил. Чтоб не пропало, – смутно отговаривался Воротынцев.
Действительно, рвался ехать – казалось так верно, а сейчас отсюда оправдать поездку было совершенно нечем.
– Ты б убедил меня, Андреич, и я бы смолчал, если б это был чисто военный вопрос, ошибки тактики. Да, можно было бы подправить в других местах, на других делах. Но это – уже не военный вопрос, понимаешь? Это – чувствие у них такое, – и его терпеть нельзя. Я потому и кинулся в операцию, что думал – судьба армии и победа решается в низах, на деле. Но когда на верхах так чувствуют – это уже за пределами тактики и стратегии. Претерпевый до конца! Они берутся претерпеть все наши страдания – и до конца! – и даже не выезжая на передовые позиции. Они готовы претерпеть ещё три-четыре-пять таких окружений, и тогда Господь их спасёт!
Он – не выговаривал до последнего. Ни для Свечина, ни даже для себя. Но не прощал он – самому царю, да! Вот этого лёгкого самоутешения – не прощал.
– Всё равно ничему не поможешь, – как сквозь зубы насвистывал неуклонный Свечин. – Всё останется так же, а ты голову разобьёшь. Вообще, мятеж, погорячу, часто кажется самым прямым и правдивым выходом. А проходит время – и оказывается, что терпеливая линия была верней. Я тебе дело говорю. Сиди не лихо, работай тихо.
– Нет, уже не могу я тихо сидеть! – нисколько не охлаждался Воротынцев. – Вот – стрела в груди, как её не вытянуть?..
Остановился, приобернулся, придержал Свечина за грудь, за портупею на груди:
– И даже знаешь… Вот знаешь?.. Тебе дико покажется, скажу. Я там ночью ходил на полянке часовым, под звёздами, моя команда спала. И вдруг стал – как не понимать: а почему мы здесь? Не на полянке этой, не в окружении здесь, а… вообще на этой войне?..
– Как это?
– Вот вдруг тоскливое ощущение всех нас – не на месте… Заблудились. Не то делаем.
Подвышенное под кителем раненое плечо его поднялось как для жалобы.
– Я сам себя понять не мог: какое такое голово… разломье? Потом думал так: мы всю жизнь учимся как