сына, как от равного.
Ну хорошо-то не хорошо, обезлюдели, стихли ярмарки, две дюжины годовых, от Туголукова до Сампура, от Токаревки до Ржаксы, – лошадиные, щепные, гончарные, спас-медовые, и в самой Каменке в марте тиховато прошла этот год. И не сбираются артели в извоз, лишь гонят на подводную повинность. Жизнь – убирается к себе во двор да к себе в избу.
– А там – сушить да молотить пойдём, из сырого лета необмолоченного много. А може с тобой ещё хранилище для свиного корму выкопаем? Запасать надо на худое время.
– А что ж, и выкопаем, батя. Враз.
Сила – живая, сыновняя, готовная. А всё решает – осколок один, зазубренный, как пролетит. На вершок бы ближе – и нет бы твоего сына, и вой тут один. И за тот вершок, и за тот осколок – ни царь тебе не вспомнит, ни земство. Всё у Бога в руках, вот – сын живой.
– А назёму поменело у тебя. Ведь во как у нас накладывалось раньше.
– Скота позабрали, навоз позолотел. На арендованные поля, где и нужно бы, никто теперь не кладёт.
– Да, порезано скоту с этой войной. То-то мы в армии мясо едим, как сроду не едено. Ведь, батя, кажный день – свежая убоина.
– Я служил – нас так не кормили, – удивляется отец.
– Сказывают, за последние года много в армии получшело. А сейчас, к празднику, как будем?
– Да барана – я вчера заколол. Хотишь – ещё одного?
У верстака батькиного постояли, посмотрели работу, и уже в садик собрались, как вспомнил Арсений живо:
– Да, а пчелишки-то? Стоят?
Особо радостно и спросить и ответить. Как будто и хозяйство, а – нет, душевное что-то.
– Стоя-ат! Уж в омшанике.
А тут – Катёна, понькой черно-жёлтой мах-мах, а на плечи поверх ещё разлетайку накинула, спереди не сходится, позади сборы густые.
– Сенюшка, мама спрашивает – насчёт бани как?
По семье топить думали завтра, под праздник, но для Сенюшки сегодня надобно. Мать бы и да, да дел взагрёб, рук не хватает. Но Катёна подхватилась:
– Сегодня, сегодня, что вы, мама! С такого пути! Да и там – какое у них мытьё? Да я – огнём, между делом, и не отобьюсь!
И – зарыскала в баньку бегать.
– Тебе – дров? водицы? – Сенька сунулся помочь. Да дрова-то у батьки неуж не заготовлены, и вода из колодца с банею рядом – а погуторить с жёнкой пяток минут где-тось на переходе.
Тут и Фенька, с гумен воротясь, кидается тоже с банькой помочь, отваживает её Катёна: тебе мать указала, что делать. Да и месиво для коней время запарить.
Фенька уже ко многой работе приучена, разумеет, уж и коров справно доит, самое время девке всё перенимать. А вертится, льнёт, не оставляет их, оттого что сама в годы входит, и пробужено это в ней: муж со женою в первый день – как? что? Своими глазёнками соглядеть, приметить, для себя вывести.
Где там! – калитка стучит раз, и два, и три: соседи потянулись, на служивого поглядеть, кресты потрогать. Никого не звали, никому не сообчали, а кто в окошко доглядел, кто через забор, до кого слух докинулся, в деревне разве что утаишь? Первый – Яким Рожок, в пояснице перегнутый, ему всё первому всегда надо вызнать, не сосед, аж с Зацерковья, с дальнего конца присеменил. Тут – и Агапей Дерба, чёрен да длинён, ноги как очепы переносит. Чирок на него одного излаялся, Дерба и головы мрачной не воротит. Всегда он всех слухает, а только в землю глядит угрюмо, от него же редкое слово жди. Тут и дед Иляха Баюня в шароварах полосатых, пестроцветный кисет зажат за пояс, сильно уже на палку прилегает. И – Нисифор Стремоух, гляди доселе не взятый, а меньшой брат его уж на костылях воротился.
– Ну, служивый, ну! Покажись!
– Ну, как там воюете?
Неразумные бóшки – как? Ступай сам пошшупай…
– Так и воюем, очен просто: под головы кулак, под бока и так. Ждём, чего хвитфебель завтра выдаст, сахарок ли, чаёк. У вас вот нетути, а мы усем обезпечены.
– Да хорошо, сказывают, в солдатах, да что-то мало охотников.
– Мотри, служит парень быстро, с того года лычек добавили. Эт – кто ж ты теперь?
– Фейерверкер.
– А кресты твои де ж, показывай!
Кресты – на шинели, шинель в избе. Да снаружи не рассядешься, уж холодно. И в избу-то не ко времени, сажать гостей некуда, в избе не убрано, бабы стряпают, носятся оголтело, а мужики вот уже и цыгарки крутят, уж и кресалом тюк-тюк, искру кидают на трут, спички теперь для печи берегут, мужикам не достаётся. В избу вошли – лишь дед Иляха один на образа перекрестился. И – задымили в избе, а сами Благодарёвы николи не курят, никто.
Да мужиков-то, посчитай, сколько ещё по Каменке дома, не старых.
– Леший бы вас облобачил, что ж вы дома сидите? Вот из-за вас-то мы германа никак и не одолеем.
– Чья берёт-то?
– Да много яво накладено, – легко отвечал Арсений. И потяжельше: – Наших тож ня мало… Ой, мужики, ня мало… Сколь этих берёзок молоденьких на кресты посекли, сколько ям обкадили… А вперёд – ни тпру.
Тут Проська, орёпка, как в крике займись, чтой-то ей не то, и Арсению с непривыки – не чья-то чужая, своя дочка кричит. Но и Катёна кмигу метнулась, выхватила, распеленала, обмыла, покачала, баранки в марлю нажевала, опять в зыбку закинула.
А мужики-то с надёжей пришли, подсели: замиренье – как? не сулят ли? не слыхать ли?
В драке, де, нет умолоту.
– Не, мужики. Ни с какой стороны не шелептит, и ветром не напахивает. Только – газ едучий.
А – газ? Как это? Как?
– Ох, мужики, и врагу ня пожелаю. Осколком чухнет – эт как в драке, почти и не обидно. А отравы той наглотаешься – из нутрей всего корчит.
Расскажи да расскажи, вот не отступя, тут же им – и за что второй Егорий, и какие вообче случаи.
Стал рассказывать Арсений про свою батарею, лес Дряговец, про хода сообщения – зайдёшь, не разогнёшься, надёжу не имаешь – когда ж до блиндажа. Стал рассказывать по-лёгкому, иногда и Савостейку уловя да к колену притянув – бродит тут между ног, вражонок, глазки лупит да чего-то вякает. Стал рассказывать легко, а вытянул так – недолго, смех оказался короткий. Там, в батарее, друг перед другом, они не скулили, разве что по дому, жизнь там шла дюже простая, беззадумчивая, – а здесь, в родном селе, соседям, та жизнь никак безпечально не перекладывалась. Там-то привыкли, что дешевó солдатское горе, а тут, в своей избе, Савоську притрагивая, на зыбку поглядывая, на Катёну тайком, на батьку с маткой, – сразу вывешивалось горе во всю свою тяжесть. Свой брат Адриан дважды ранен – и опять на фронте, нисифоров брат на костылях, у деда Илюхи двух сыновей унесло. Лишь потá и сносна была война, пока доступно было сюда воротиться, о брёвна родные спиной потереться, да жёнку на ночь к себе подобрать. А там, у Дряговца, где фельдфебель сахар выдаёт, под ладан улечься, под крестом жердяным уснуть – ня поухмыляешься.
Высунулся Яким Рожок, от пола, у стенки на корточках сидючи:
– Всё ж таки Адриан два раза ранетый, а ты вот, сла-Богу, ни разу?
– Что ж, не всяка пуля пó кости, иная и пó кусту.
Отцу разговор такой перёк груди, встал да вышел. А мужики другое задымили: вот слух идёт – сахар, хлеб да кожу к немцам вывозят, через Хинляндию, что ль. Правда ли?
Того Арсений не знает, к им в батарею столько ж вестей, как и в Каменку.
– А только, – вздохнул, – немец не провоюется, не.
Подступила к гостям Домаха сама – норовом она тверда и речью, по всему селу славна, мужики её уважают.
– Вот что, соседушки, не даёте рукам размаху! А покиньте мне сына на первый хоть день! Ещё будет время, нагуторитесь, на престол приходите.
Ничего, не обиделись мужики, подобрались и со своим дымом пошли вон: первым – Рожок присогнутый, отгибая голову вверх и назад, там – Стремоух, дед Баюня о палочку, о палочку. Агапей же Дерба, ещё угрюмее и темней, чем пришёл, картуз понёс, как две руки в него спрятал, глаза в пол, закидисто перенося ноги через пороги и зацепясь-таки полою сермяги.
Открытую дверь вослед им подержала мать, выдымиться. А сама принялась ко празднику и для теста стол скоблить добела.
Проводил Арсений мужиков, пошёл в сад – и Катёну перехватил. Из баньки бежит, в разлетайке.
– Не, Сенюшка, скоро истопится.
Ушмыгистая, а придержал её. Тогда – о Савоське она: ну как тебе он, как? Любишь?
Сама-то уже видит, что да, иначе б и рта не раскрыла.
– Больно в меня, сам теперь примечаю. И губу так отлячивает.
– Да только ли! Ещё увидишь. Он и простодушный в тебя. И могутой в тебя будет. И хваталки у него, погляди, уже сейчас здоровы, чисто твои, палец в палец, а как схватит! Вилы ему подай отцовские! И спина у него чисто твоя.
Спина? Не знал Арсений свою спину и не догадался б савостейкину смотреть. Спина-то – как может быть в два годка похожа, не похожа?
А Катёна – шмыг и пробилась, молча.
Спина… Спину-то мужнину насколько ж помнит? Во, бабы.
Поддогнал её разик, ещё до двора:
– Кать! А как чуяли мы тогда, после Масляны не разлучились, да?
Катёна залилась, голову опустила.
Ещё ни про какую войну никто не ведал, и с Масляны по закону надо было обрывать, хоть и молодожёнам. А Катёна – ещё не понесла. А жадалось им. И сшептались: будем грешить, може Бог простит. И так – до Вербной. И видать, простил же им Бог, какого сына родила! А подклонились бы закону – и осталась бы Катёна яловой на войну.
Отец Михаил потом над святцами хмурился, грозил Катёне. Она со спохваточкой своей живой: «Батюшка, истинно говорю, лишнего переносила. Чегой-то он никак не выкатывался!»
– В пост Великий – а какой получился! Тож великóй, да? – не пускал её Арсений бежать. – А теперь весь отпуск мой прежде поста, далеко свободно.
Да ночи долгие, осенью.
– Сенечка, Сенечка, посгоди, пропусти, мама ждёт, Фенька ждёт!
И тут же, оборотясь:
– Не будем в избе. А чулан занятой. В сеннике постелю, не холодно будет?
– Не хо-о-олодно! – пока Арсений выдохнул, уж её и нет.
Ещё с отцом походили. В омшаник. По