расширившие замысел ленинских глав, которые, вместе с главами «Марта Семнадцатого», Третьего Узла, были окончены в марте 1975 и тою же осенью изданы отдельной книгой, «Ленин в Цюрихе» (Paris: YMCA-press, 1975). Предполагалось включить в это издание и главу о Шляпникове, законченную ещё в СССР, но решено было оставить в сборнике лишь заграничное действие.
В 1975–1979 найдено немало добавлений и уточнений к «Октябрю» – по материалам эмигрантских печатных изданий, зарубежных русских хранений и мемуаров участников событий, присланных автору, – и в конце 1979, в 1980 многие главы дописаны и переработаны. Добавочно написаны главы о царской семье, прежде не предполагавшиеся (64, 69, 72).
В 1978–1980 несколько глав из «Октября» были напечатаны в «Вестнике РХД» № 126–132 (главы 62, 65, 71, 7, 41, 26, 64, 69); в 1984 глава о Шляпникове (63) появилась в парижской «Русской мысли» (1 ноября 1984, № 3541).
Последняя редакция Узла выполнена в процессе набора в Вермонте в 1982–83.
Полный текст «Октября Шестнадцатого» опубликован впервые в 20-томном Собрании сочинений А. И. Солженицына, тома 13 и 14 (Вермонт – Париж: YMCA-press, 1984). На родине отдельные главы из «Октября Шестнадцатого» первым напечатал журнал «Наше наследие» (1989, № 5 и 6), полный текст Второго Узла воспроизведен в 1990 году журналом «Наш современник» (№ 1 – 12). В книжном издании «Октябрь Шестнадцатого» появился в 1993 году в составе репринтного воспроизведения «Красного Колеса» (Историческая эпопея в 10 т. – М.: Воениздат, 1993–1997; тома 3 и 4).
В настоящем 30-томном Собрании сочинений печатается 2-я (последняя прижизненная) редакция «Красного Колеса», предпринятая автором в 2003–2005 годах.
Н. Солженицына
Заметки об «Октябре Шестнадцатого»
Из четырех Узлов «Красного Колеса» «Октябрь Шестнадцатого» более всех близок тому литературному жанру, что обычно именуется «романом». Во избежание недоразумений оговорюсь: речь идет не о той или иной литературоведческой концепции, в рамках каждой из которых термин получает свое толкование, и не о солженицынской «поэтике жанра», согласно которой: «Повесть – это то, что чаще всего у нас гонятся назвать романом: где несколько сюжетных линий и даже почти обязательная протяжённость во времени. А роман (мерзкое слово! нельзя ли иначе?) отличается от повести не столько объёмом, и не столько протяжённостью во времени (ему даже пристала сжатость и динамичность), сколько захватом множества судеб, горизонтом огляда и вертикалью мысли».[1] Хотя воззрения Солженицына (как и всякого большого писателя) на природу литературы вообще и собственных сочинений в особенности весьма важны, просто «отменить» бытовое словоупотребление они не могут. Меж тем в обыденном читательском сознании слово «роман» ассоциируется с «частными», в первую очередь – любовно-семейными, коллизиями, в большей или меньшей мере сопряженными с проблематикой социально-исторической и/или философской.
Сразу подчеркну: основной темой «Октября Шестнадцатого», как и всего «повествованья в отмеренных сроках», остается судьба России, настигнутой и растерзанной революцией. О ее пришествии (случившемся, по разумению автора, как я старался показать в статье об «Августе Четырнадцатого», задолго до февральско-мартовского бунта в Петрограде – по сути, в тот роковой миг, когда Россия вверзилась в ненужную и бесперспективную, обрекающую народ на истребление Первую мировую войну) Солженицын не дает читателю забыть ни в одной главе. Глухой устрашающий гул истории, почти не слышный одним персонажам, ставший для других «привычным» и даже тешащим душу, но, по сути, незначимый, никаких реальных перемен не сулящий, всерьез тревожащий третьих и зовущий их к каким-то действиям (по большей части – опрометчивым), ощущается читателем буквально в любой точке Второго Узла. Именно что в любой, а не только в главах обзорных (7 – история полувекового нарастающего противоборства власти и общества; 19 – политическая хроника 1915 года; 62 – очерк о Прогрессивном блоке и последней причине катастрофы, продовольственной петле, стянувшейся на горле России; сравните главу 3 следующего Узла, которая так и называется – «Хлебная петля»), посвященных наиболее приметным событиям сонной осени 1916 года (беспорядки на грани погрома на Выборгской стороне – 26; снятие локаута и отмена воинского набора рабочих – 63; заседания Государственной Думы 1 и 3–4 ноября – 65, 71) или конкретным политикам, общественным деятелям и революционерам (Козьма Гвоздев и «рабочая группа» – 31; Гучков – 40–42; Ленин – 37, 43–44; Ленин и Парвус – 47–50; Шляпников – 63; царская чета – 64, 69, 72).
«Октябрь…» строится не на чередовании интимно-психологических и историко-политических эпизодов, но на постоянном взаимопроникновении двух основных то почти сливающихся, то резко контрастирующих мелодий – личностной (а суть человека всего яснее проступает в любовно-семейной сфере) и исторической, предрекающей торжество революции (и отрицание всего человеческого). Даже в обзорных главах мы не раз видим конкретные лица (так, в «Кадетских истоках» дан объемный психологический портрет Шипова – 7); даже при описании думских прений Солженицын успевает – иногда несколькими беглыми штрихами – выявить человеческую индивидуальность сменяющихся ораторов, намекнуть на особенности их судеб, выделить ноты человеческой искренности, реальной озабоченности делом, вдруг возникающих горьких предчувствий в потоках партийной (то есть безличной) болтовни. Такого слияния «интимных» и «исторических» сюжетов в двух следующих Узлах уже не будет – лавинообразный ход событий потребует совсем другой архитектоники. Люди не перестанут любить, ревновать, мучиться и ликовать от счастья и в те катастрофические дни, но грохот истории чем дальше, тем больше будет приглушать личные мелодии персонажей, но сверхбыстрая смена картин (одна другой неожиданнее) в калейдоскопе взвихренной истории будет закрывать и оттеснять «частные» сюжеты. В «Марте…» и «Апреле Семнадцатого» лица персонажей и их индивидуальные истории то ярко (но всегда коротко) вспыхивают, то пропадают из виду в бушующем революционном океане – в «Октябре Шестнадцатого» их сложно переплетенный узор все время в поле читательского зрения.
Да, революция уже пришла (и сказалась на душевном строе многих персонажей), но еще не продемонстрировала всей своей мощи, еще не отменила вполне прежнюю, при всех ее грехах и бедах – нормальную, жизнь. Даже те, кто угадывают скорые тектонические сдвиги и всей душой стремятся их предотвратить, одновременно «просто живут», не догадываясь или страшась себе отчетливо признаться в том, что жизнь их подошла к последней черте. Автор (и читатель) знают, как быстро и как страшно все кончится. Это знание придает всем интимным сюжетам «Октября…» особую – осенне-печальную – окраску, но и заставляет с особым вниманием отнестись к последним историям любви. Потому и стал «Октябрь…» самым «романным» Узлом «Красного Колеса». Потому и я позволю себе сосредоточиться на любовно-семейных мелодиях. Надеюсь, в тех случаях, где об их сплетении с мотивами национальной трагедии будет сказано недостаточно подробно, читатель, несомненно помнящий, что главная боль Солженицына – победа революции над Россией, восполнит недоговорки моего, как всегда это бывает, поневоле частичного прочтения.
Если «Август Четырнадцатого» строится автором и воспринимается читателем при свете «Войны и мира», то второй Узел «повествованья в отмеренных сроках» не менее тесно и многопланово соотнесен с другой книгой Толстого – самым «романным» из трех его больших сочинений – «Анной Карениной».
Героиня Толстого прямо упомянута в «Октябре Шестнадцатого» дважды. В какой-то миг, меж упоенными объятьями и политическими наставлениями, Ольда Андозерская успевает сказать Воротынцеву, «что теперь по столицам стали очень часты разводы, во многих парах один из супругов – разведенец, что сейчас бы Анна Каренина не кидалась под поезд, а спокойно развелась бы через консисторию и вышла бы за Вронского» (29).[2] Об Ирине Томчак говорится, что она «Анну Каренину ненавидит как самую гадкую из женщин» (60). Два противоположных, но в равной мере банальных, игнорирующих трагическую суть толстовского романа, суждения об Анне Карениной (и «Анне Карениной») введены не только для того, чтобы объемнее очертить характеры Ольды и Ирины. Анна бросилась под поезд не потому, что развестись с мужем в 1870-е годы было много труднее, чем в 1910-е (и не потому, что Вронский якобы вознамерился ее оставить, и не потому, что свет отвергал ее беззаконное чувство, – все это, как и прочие «внешние» причины – либо болезненные домыслы героини, либо следствия ее обдуманных поступков), а потому, что в ней неуклонно растет ощущение собственной греховности, одержимости, проклятости. Этого не может и не хочет понимать самостоятельная и самодостаточная Андозерская, политический традиционализм и философский идеализм которой бесконфликтно уживаются с этической раскрепощенностью женщины эпохи модерна. Анна вовсе не «самая гадкая из женщин» (если, конечно, мы не руководствуемся аморальным кодексом Бетси Тверской и прочих мастериц забрасывать чепец за мельницу в надлежащей манере), но лишь одна из самых несчастных женщин. Это знает сердцем Долли, чьи любовь и сочувствие Анне формально противоречат характеру, «принципам» и всему жизненному строю этой идеальной жены неверного мужа. И этого не может и не хочет понимать Ирина Томчак, изо всех сил старающаяся жить, как Долли, далекая от любых греховных мыслей, осуждающая разврат, но, в отличие от Долли, бездетная, свободная от «материальных» забот и не чувствующая подлинной любви к мужу, а потому рвущаяся из реальной и постылой жизни в теософские либо патриотические мифы, общественную деятельность, на войну. Как ни странно, у столичного профессора и томящейся в степной глухомани «мужниной жены» есть общие черты: чуть аффектированный и стилизованный монархизм-патриотизм-консерватизм, изысканный вкус, сильная воля, желание направлять мужчину – это Ирина подсказывает Роману Томчаку мысль о докладе на совещании соседей-экономистов (60)… Легкое сходство (при бросающихся в глаза различиях!) Солженицын придал двум женщинам не случайно – оно коренится во времени, в эпохе, которая высвободила личность, зримо ослабив традиционные нормы и дав человеку возможность (а точнее – навязав необходимость) совершать выбор далеко не однажды. Для сколько-нибудь неординарной личности даже отказ от выбора (следование обычаю, подчинение принятому за тебя решению) теперь стал выбором. Начало этой эпохи было запечатлено Толстым в «Анне Карениной» – романе, многообразные частные интимные конфликты которого предстают следствиями грандиозного общего переворота всей русской жизни. Герои Солженицына (как женщины, так и мужчины) живут «после „Анны Карениной“» – на самом излете того исторического периода, что открылся Великими реформами Александра II и был уничтожен революцией.
Катастрофичность исторических событий, прямо или косвенно сказывающихся на существовании героев и их самоощущении (идет третий год страшной и ненужной войны, резко понизившей цену человеческой жизни, отменившей привычный уклад, раздробившей – может, на время, а может, навсегда – множество семей), не может изменить природу человека. Напротив, приглушенные личные чувства тех, кто занят «делом» (на фронте или в тылу, где законам войны подчинено все – от извечного хозяйствования на земле до высшей политики), ищут выхода, прежние болезненные сюжеты приобретают дополнительную остроту, а устойчивые (или только казавшиеся таковыми) союзы проходят проверку на прочность (не обязательно