Сайт продается, подробности: whatsapp telegram
Скачать:TXTPDF
Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 2

23 октября о призыве «ратников второго разряда в возрасте от 37 до 40 лет и всех пропущенных предыдущими призывами. И первый день призыва – завтра, 25 октября» (вновь роковая дата). А на днях «будет указ о призыве 98-го года рождения. Брать будут к весне (как раз революция объявится. – А. Н.), а распубликуют ноне.

Это что ж, и до девятнадцати годков не допустят, ране того?» Если мужики могут слабо утешиться тем, что загребут вместе с путными парнями Мишку Руля, то читатель с печалью догадывается, как этот прохвост «повоюет» в пору стремительного пореволюционного развала армии, каких чудес натворит в надвигающейся гражданской войне (хоть у красных окажется, хоть у белых, хоть у зеленых). Короткая счастливая побывка Арсения пройдет под бабье голошенье, и он, пощаженный пулей, дважды георгиевский кавалер, изрядный хозяин, добравшийся наконец-то до своей ненаглядной Катёны, одним словомсчастливец, чувствует вместе со всеми: «Нету жизни. Не дают устояться» (46).

Не случись революции, может, вырос бы Арсений в хозяина не хуже, чем Захар Томчак. Оставаясь в мужицкой сфере, поднимемся на ступень выше – к селянам, основательно разбогатевшим (сцены в доме Плужникова и экономии Томчака взаимоориентированы и в ином плане, о чем будет сказано ниже). О неудовлетворенности Ирины жизнью уже говорилось, но и Романа тяготит его «образцовая» жена. «И умна Ирина. И преданна. И молода. И красива. Для представительства, для показа, для путешествий – лучшей жены не придумать, – все любуются, все завидуют. Но до чего обманчива бывает эта показная красота – а чего-то, чего-то нет нутряного, живого, задевающего, какое бывает и в дурнушке в затрёпанной юбке. И если б этим одним владела ты, голубушка, – не надо бы ни всех твоих мудростей, ни винчестера, ни Общества Четырнадцатого Года» (60). Брак заключен правильно, о возможной неверности жены можно говорить только в шутку, мечтательные причуды Ирины должны бы вносить в размеренное существование толику пикантности, но любовью в семье и не пахнет. (Только ли потому, что Роман человек неприятный? Или в его невысказанных укорах жене есть какое-то зернышко правды? Слышится ведь тут что-то, похожее на сетования Феди Протасова, который не чувствовал в своей добродетельной жене «изюминки».) Формальное соблюдение старого порядка счастья не дарит. Да и трещит этот самый порядок. Овдовевший сын властной старухи Дарьи Мордаренки (перед которой вроде бы все трепещут) взял да «привёз себе вместо жены – шансонетку, с тех пор к нему в гости семейные не ездили, а та принимала гостей в кружевах шантиль, под которыми одно трико.

Была ли она именно шансонетка, пела ли когда где песенки, Ирина не знала точно (опять не существенно, правда или пакостный слушок; может, тут настоящее чувство к «чужачке», которая ни в чем не грешна, а просто не по обычаю одевается. – А. Н.), но этим собирательным отвратительным словом «шансонетка» она обозначала и припечатывала всю категорию непорядочных женщин, разбивавших семейные устои» (60). Было б в своем доме ладно, не занимала б Ирину «шансонетка». Но в доме, где свекор со свекровью на невестушку не надышатся, где всего в изобилии, где есть досуг читать теософские книги и фантазировать о переселении душ, где и муж формально ничего дурного жене не делает, в роскошном этом доме – не ладно. И потому (а не только из-за где-то гремящей войны, уберечься от которой изо всех сил, к стыду Ирины, стремится ее муж) степные костры (жгут бодылья подсолнуха) оборачиваются устрашающим видением: «будто это стали на ночлег несчётные кочевники, саранчой идущие на Русь» (60).

Плохо, когда нет семейного тепла. Но когда устоявшаяся жизнь (в которой это тепло было – и сейчас слабо дышит) сминается военным укладом, еще хуже. Самая больная точка неспешного и тоскливого разговора стариков в литейке Обуховского завода – взбесившиеся цены, искорежившие жизнь их жен. «Те денежки на прилавок выкатывать реберком – бабам, не им. Вот иде сердце отрывается[…] Выкатывать! Ещё до того до прилавка достойся. Мы вот пошли на работу, и тут в суше, в тепле, в кооперативной столовой пообедали[…] А бабе – платок обматывай потеплей да иди под морозгою стой – и два часа, и три, и ещё дождёшься ли. За свои деньги. А малые – с кем? И дом разорён.

Говорил Евдоким Иваныч с той сроднённой сочувственностью к жене, какая только к старости приходит, когда сам в её шкуру влезаешь» (32).

Впервые увидев в Москве «выстроенных в затылок друг другу людей разных возрастов, больше женщин» и получив объяснение извозчика («хвосты»), Воротынцев сокрушается: «Это и Алине так достаётся?» (13). Полковничьей жене достаётся, конечно, меньше, чем бабе Евдокима Иваныча и прочим рабочим женкам. У нее прислуга есть («Са-ма? Ещё б я стояла! Что бы мне тогда оставалось в жизни! Мне – пять часов ежедневно надо просидеть за роялем!» – знала бы она, что ждет в уже недалеком, но зато очень долгом будущем почти всех российских женщин, включая пианисток!), но на бешеный рост цен Алина жалуется (11). И ведь не только цены и очереди. Заметил в Москве Воротынцев «чего никогда не бывало: женщины – трамвайные стрелочницы. Вагоновожатые, кондукторы. И вместо дворников. И промелькнула девушка в красной шапке посыльного» (13). Нам, с детства привыкшим видеть не только кондукторш, дворничих и почтальонш, но женщин, вкалывающих – гробящих себя – на земляных или железнодорожных работах (в мирное время, не в лагерной зоне!), необходимо усилие, чтобы понять, чему изумляется Воротынцев.

Обида за мерзнущих в очередях баб, которым, может, и хлеба не достанется (да, разогретая демагогической ложью агитаторов, да, вырвавшая из треклятых хвостов далеко не всех обывателей, да, подстегнутая привычкой рабочих безнаказанно бастовать), стала толчком к разгрому хлебных и мелочных лавок на Петербургской стороне 23 и 24 февраля 1917 года. Рабочие повалили на улицу. Фабричные девки принялись заговаривать зубы солдатам. Подростки ринулись озоровать – уж если взрослые буянят, то как этим, давно без догляда живущим, стекла не бить? Именно так в Петрограде начались события, вскоре названные Февральской революцией (М-17: 7, 10).

Но и в мире пролетариев интимные чувства не сводятся к «домашним» (жалости к бабам и досаде от нарастающего бытового разлада). Когда Кеша Кокушкин срывает наметившееся взаимопонимание между рабочими и инженером Дмитриевым (рассказ о траншейной пушке, просьба работать сверхурочно), крикнув (по наводке манипулятора-большевика): «А кто начинал – тот пусть кровь и облегчает! А нам – Рига не нужна, пущай её немцы заберут!!» (33), главной наградой за «подвиг» стали не похвалы «товарищей», а рукопожатие «товарища Марии» – «Да бережно как пожала, или нежно как – зашлось кешино сердце, голова закружилась. Барышня такая ему и издали не снилась, не то что прикоснуться» (34). Для такой барышни и в другой раз инженера отбреешь, и бастовать с охотой будешь, и на митинг побежишь. Барышня, стесняющаяся дорогой шубки, отнюдь не «соблазняет» Кешу по партийному долгу. Напротив, она восхищена «героем». Сама бы в него втюрилась, если б не было рядом еще более героического «товарища Вадима» (Матвея Рысса), «настоящего» революционера, составляющего огненные листовки, ставшего совсем своим в рабочей массе, связанного аж с БЦК, вдохновенно рассказывающего, как двигаться в светлое завтра и каким прекрасным оно будет. «Товарищ Мария» – «в миру» Вероня Ленартович, та самая, чья «бессознательность» выводила из себя ее тетушек-радикалок в предыдущем Узле (А-14: 59). За два года девушка переменилась, вышла на «правильную дорогу» (в отличие от своей отрешенной декадентской подруги Ликони). Взяли своё наставления говорливых старушек и общая интеллигентская атмосфера. А может быть, и что-то еще. «Она касалась этих честных рабочих труженых рук почтительно-благоговейно, а ей пожали крепко, железно, больно – и радостно». Конечно, Вероня хочет быть «хоть немного полезной и достойной этих людей и этого благородного движения: кончать войну». Конечно, она искренне мечтает о мире без войн, угнетения и казней. Но есть тут и девичье восхищение «железностью», решительностью, силой: «…замкнутость партийной тайны и собственная неуклонная твёрдость Матвея сливались для Вероники в одну единую мужественность. Эта партия – не шутила, не болтала, лясы не точила, и так сильно отличалась от того расслабленного, бездейственного окружения, где Вероника прозябала до сих пор». И не разберешь, кого любит Вероня – большевистскую партию или Матвея Рысса. Партия – это Матвей, а Матвей – партия. Как Вероня стала манком для рабочего юнца (сколько же таких сюжетов было!), так Матвей – для барышни в изящной шубке (и таких историй не меньше). Когда Матвей неожиданно начинает жадно целовать Веронику, не обязательно предполагать, что студент-агитатор хочет крепче привязать уловленную курсистку «к делу» или вульгарно «попользоваться» заболтанной прежде красоткой. Его напряженность на возвратном пути может объясняться и смущением, понятной юношеской зажатостью, стремлением «выдержать марку», не рассиропиться. Писатель не дает однозначных мотивировок, ибо и чувства персонажей – путаные. Существенно, однако, что Вероне «не было[…] ни холодно, ни изогнуто, ни колко.

Счастливо» (34).

Сцена напоминает не действительно страшный эпизод падения, нисхождения в «чёрный колодец» Вари (А-14: 8), а раскрытие друг другу Воротынцева и Ольды, которому тоже предшествовал долгий разговор о политике (Андозерская ведь тоже «улавливает» и наставляет полковника): «И он стал её просто целовать, в губы, которых насмотрелся в этот вечер, ещё более запрокидывая, всё более запрокидывая на качельной доске – и шляпка её свалилась, покатилась, а тут ещё ветер» (27). Даже шляпка Ольды ведет себя, почти как сбившийся платок Верони.

Две мельком очерченные любовные (скорее – предлюбовные) истории, связанные с «классовой борьбой» на Обуховском заводе, корреспондируют с другими интимными сюжетами «Октября…». Эпизод «Вероня – Матвей» заставляет вспомнить историю жизни Нины Ободовской, урожденной Бобрищевой-Пушкиной, которая раз и навсегда решила: «Замужество – это судьба». Полюбив Петра Ободовского, Нуся порвала со своим кругом, оставила аристократические привычки, отказалась от каких-либо житейских радостей. Её не смущают ни бедность, ни ссылка, ни эмиграция, ни то, что мужа она видит мало, а «просвещать» жену Ободовский считает лишним («Я слишком уважаю тебя как личность, чтобы навязывать тебе свои взгляды»), ни даже отсутствие детей. Нуся бесконечно любит Петра (и он платит ей тем же: «Ты моя жена, это всё равно что я сам») и следует за ним до конца. Предчувствуя, «что ожидает их обоих на родине страшный конец» (24).[9]

Другой вариант счастливого супружества (и тоже с революционным отсветом) – большая (пятеро детей) семья Шингарёвых, с их подчеркнуто скромным бытом, квартирой на пятом этаже без лифта (думский депутат, один из лидеров влиятельной партии), помощью из

Скачать:TXTPDF

23 октября о призыве «ратников второго разряда в возрасте от 37 до 40 лет и всех пропущенных предыдущими призывами. И первый день призыва – завтра, 25 октября» (вновь роковая дата).