видят? И все эти рты безнадобные кормят. По базарам военнопленные тягаются – вереницами, вот бы в поле поработали славно! Так помещикам ещё присылают помощь, а нам разве когда? – редким бабам одиноким, у кого пятеро детей. Да в трактире, вон, бегает один. И в городе за работу деньги шальные стали платить, чернорабочий – пятёрку в день выколачивает, так стали и наши девки в город ухлёстывать. Всякий легче желает…
И опять Елисей:
– Скот, лошадей сдаём, упряжь, повозки – и всё ниже цены. И на нас подводную повинность кладут опять. Нет, неравно разложено. Деревню облупают, а в город тащáт.
И Плужников опять:
– Дума ваша не кололась бы на левых да на правых, не искали б, как друг друга шпынять да переголосовать, а каждый депутат – будь себе от своей одной местности, и как твоя местность велит, какую нужду ты своими глазами видал – вот ту и говори. А на партии разделяться, да всё для своей партии тянуть – это только Россию разделять, людей морочить.
Во как? А сам-то раньше не в е-серах был? В одном перье всю жизнь не переходишь. Елисей наслушался, да и от себя:
– Дума должна царю помогать. А царь жизнь устраивает.
И ещё Плужников:
– От такой Думы мы, мужики, правды не дождёмся. Да и вообще от Города правды не дождёмся.
Загоревал-загоревал, просто поник Зяблицкий. Загоревал, будто жена у него сбежала. Голову свесил, рукою подпёр, как бы очки не свалились. А может схмелел: брага-то наша крепкая, а в городе сей день не разопьёшься.
– А где же – ваша правда? – тонко так.
Плужников, костью широкий, а и мяса немало, и пил, как не пил ни глотка, трезво и твёрдо глядит, глазища сочные, борода смоляная – однако и не цыган, много таких танбовских.
– Вот именно: где ж наша мужицкая правда?? Немало я об том думал. Волость наша? – она не наша. Волостной старшина – не вожак наш, а только знает приказы исполнять – урядника, станового, исправника. С него да с волостного правления начальство лишь требует да требует. Об том и писарские перья скрипят, за что им платят, кстати, грош. И куда ж наши волостные и земские сборы ухают? И на волостные сходы сгоняют нас не для нашего какого кровного дела, а – для ихнего, нам подчас и неухватного. Не допущены мы ни до какого распоряжения. Стоим да переминаемся, не так ли, Елисей Никифорыч?
– Так, так, – остро глядел, одобрял Благодарёв-старший.
А может Плужников к этому съезду сельских хозяев думы свои просвежал:
– Земство? Так разве ж это наше земство, если наши выборные – только кандидаты, на милостивый отбор земского начальника. Да на ту же команду во времь войны и земство потянуло. Что они нам из уезда шлют? – только наряды: на скот, на лошадей, на подводы. И вы вот, Анатоль Сергеич, вам не в укор, вы хороший человек и к нам сочувственны, я знаю – сроду вы хлебом не занимались, а разогнали вас всех на хлеб, запасы учитывать, так?..
У городского гостя очёчки вот спадут, смотреть не может.
– А земства волостного, чтоб не господа, а сами мы сбирались да решали, как вот в кредитном обществе, как в кооперации, – такого нам не дозволят. А дозволят – так вывернут навродь волостного правления, не вольней.
– Всю жисть воли нет! – только махнул рукой Елисей.
Как вывалил из груди за всю-то, всю-то жизнь – вот это малое слово.
Переждал Плужников, глазами обводя. Агаша вмиг подхватилась: может, надо что? упустила?
Нет. Легонько ласково руку на руку ей положил на миг.
Так и взялась Агаша румянцем, открытой мужней лаской горда. И головой подвозвысилась, а и хочет показать, что ни в чём не бывало.
– Община? – отряхнулся Плужников бычьей головой. – Так и полста лет её ладили, поворачивали, нет. Не та телега, чтоб от ноне да ещё на тысячу вёрст. Спасибо, Столыпин вызволил. Так – враз его убили. Кто? За что? Поди найди, там их целая сплотка, видать, была. Нашу жизнь он поднял, а помещиков лишил дешёвой силы – вот и убили. А царя Освободителя кто убил? Крестьяне никак не могли. А помещики: опять же даровой силы лишил, да менять своих рабов на гончих. Вот так, и город нам враг, и помещик нам враг.
И Елисей – со строгой вескостью:
– Благую царёву волю – извращают. Не исполняют.
Не гоголем Плужников, подпёр тяжкую голову обеими руками:
– Падает духом деревня. Мужиков наших на фронте бьют да бьют. Забивают нас мобилизации, реквизиции, твёрдые цены. Город там – свои съезды устраивает, совещания, комитеты, партии, – а у деревни ничего такого нет. И кто ж о нас подумает? Анатоль Сергеич вот, с друзьями? Не обижайтесь, Анатоль Сергеич, только сил у вас – гораздо немного, чтобы нас потянуть.
– Так ведь вот, так ведь вот, Григорий Наумович, господа, – Зяблицкий кживу ворачивался, и в улыбке поправился, и на каждого, и на каждого смотрел, как в гости приглашал, и на Арсения, даже и на Агашу: – Так ведь мы уже с вами достигли согласия, как много поможет вашей жизни кооперация.
– Да эт не то, – отвёл Плужников. – От кооперации мы не отказываемся, зачем же? Ещё будем после войны артелью дорогие машины покупать, не избежать, серпом да цепом дальше не обойдёшься. После войны рабочие руки уже никогда не будут так свободны, как прежде.
Вот эт Елисею Благодарёву не так в голову ложится: почему уж после войны круто всё переменится? Помним войны – не менялось.
– От Турецкой, конечно, не менялось. А уж от Японской – ой переменилось, разве деревню за десять лет узнать? Сколько земли докупили? Сколько настроились? Оделись как?
Оно верно.
– А после этой войны – ещё круче повернется. Такой войны Россия сколько стояла – не вела. Я ж говорю: как от смертной болезни встанет государство другим. И нам – смышлять надо, и к тому готовиться.
И – на Арсения устависто поглядел.
Да в том – Арсений себя лишним не чувствовал. Ноги от хмеля отеплели, ослабели, а при руках – силушка вся. На чтой-то и я тут пригожусь, надоть учиться слушать да понимать.
Плужников выпрямился в стуле, дёрнул рубаху ко спине под жгутовым поясом. Был он на столько же моложе Благодарёва-отца, на сколько старше сына, как раз посереди, что говорится – середовой мужик: и ума от жизни уже набрался, и сил ещё не теривал.
– А что такое есть наше крестьянское сословие? Как его содержат? Чуть кто возвысится через образование или служебную выслугу – переводится в личного почётного гражданина, но и – потерял право на надел, и из крестьянства ушёл. Каждого, кто чего добьётся, – мы теряем. А кто лишён прав состояния и по отбытии уголовного наказания – того включают к нам. Чтобы получалось из нас – быдло. И мы несём повинности, на других не разложенные. И подчиняемся особым отдельным властям. Через земских начальников – опять же дворянам. – И подбоченился, крепок, да взятист, да умён. – Волю ту, говорят, нам пятьдесят лет назад дали, – а что ж мы её не берём??
Вдруг Елисей пробаснул, прокашлянулся, как и сын никогда не слышал:
– Брал. Не далась.
Когда ж эт ты, батя, я не знаю?..
Вживе на него Плужников метнул:
– И надо – брать. Как денег никому насильно в руки не сучат – так и воли. Была бы честь предложена. Подмоги нам не подступит. Ни от Петербурга, ни от Москвы. Ни от города, ни от помещика. Ни от эсеров. Потому что эсеры, как к мужику ни подлаживайся, а мысли у них не мужицкие, только в тон поют. А мы? А мы всё дремлем, ждём распоряжений от начальства. А они нам – бумаги да бумаги шлют. И никто не крикнет: Э-э-эй, Россия! – взял Плужников голосину, в горнице не поместилось, а стены бы не держи, так и до Князева леса, – берись са-ма-а-а!!
У Агаши губы раскрылись, зубы жемчужные, загляделась на мужа.
Зяблицкий сперва откинулся даже, испугаешься этакого рёву. Но Плужников – ничего дале. И Зяблицкий набрался перёку:
– Оч-чень, оч-чень вы меня огорчили сегодня, Григорий Наумович. Дума вам не нравится. Земгор не нравится. И партии. И кооперация слаба. Критиковать всегда легко. А что вы можете предложить положительного?
Плужников голосом больше не баловал. Руки в боки, пальцы за поясом, сказал:
– Ясно одно: чиновники, начальники, город, рабочие – пусть себе сами, как хотят. Равноправия мы ихнего не ищем, не спрашиваем, и они нас тоже пускай покинут…
Эх, бабья доля! – и вникнуть охота, и на столе замерло: отъедено, отпито, дальше не идёт, надо на чай менять. Поднялась, смекнула, что схватить, унесла.
– …А вот по округе нашей кто живёт – те и возьмём в руки свои. И будем сами по себе. Волость? – сама управится. Уезд? – без города уездного, сам! И даже по губернии, без городов, – отчего б не иметь крестьянскую власть? Жить по себе, а город как хочет, мы не мешаемся. Почему ж не сами собой мы должны управлять, а кто-то нами? Кому власть и рассуждение? Кому хошь, только не крестьянам. Что ж мы – пеньки лесные вовсе? Грибы в деревне растут, а их и в городе знают!
Очами сочными лучил.
Эх, леший бы тя облобачил, во как задумал! – и наш деревенский.
А Елисей Никифорыч зорко, строго смотрел, а не рассиялся. Прямо, ровно в стуле сидел – и ни слова.
А Зяблицкий повеселел, и ручкой маленькой замахал, и так это завыстилал, довольный:
– Вот у вас и типичная крестьянская утопия! Ей – пятьсот лет, и нигде никогда, ни в Европе, ни в Азии, она не осуществилась. Ну, подумайте сами, Григорий Наумович, – как это вы мыслите себе организационно? В рамках современного государства, при единстве государственных задач, хотя б вот войны с внешними врагами, при единой экономике, административной и транспортной системе, – какая может быть отдельная крестьянская власть? У-топия, вы понимаете?
– Какая – это пока неведомо, – отряхнул головой Плужников, жалости не принимая. – Какая – думать надо. Такой большой стране – многостройство нужно. Средь того многостройства уместится и крестьянское самоуправление.
Вот в это упёрся. И – верно. Что ж мы, пеньки?.. Это Арсений понимал чутко. Из того что-то будет, гле-кось пробьётся?
Но отец никак не радовался. Поглядел на хозяина хмуровато. А тот ещё:
– Да мы и теперь не обезлюдели, у нас