огнемётами, – и забрали всю горку Лапина, и «рощу кривую», и «Австро-Венгерский окоп», как у нас называется. И это всё пришлось на Солигаличский полк. А в контратаку послали Окский.
А наша артиллерийская бригада не рассчитала: вначале била сильно, а потом хватились, что снарядов мало, из-за отравленья лошадей подвоз упал, – и Окскому полку поддержка огнём была слабая, экономили. Оттого полк до конца дня только отдельными ротами подымался на перебежки, а не сделал ничего. Да и какие у нас меры вести в атаку? Это от солдат зависит – пойдут? не пойдут? до последнего момента не знаешь. Дружно бросаются, когда наверняка. А то за командиром роты – десяток нижних чинов, не больше. Да и какая атака от части, уже измотанной сидением и пораженьем? Так и день прошёл.
Ночью соседняя 55-я дивизия взяла скроботовский господский двор. А на другое утро полковник Русаковский сам повёл Окский полк, получил пулю в живот, насмерть, но Австро-Венгерский окоп отобрали.
Отобрали – и набили его людьми. И там их – нас! – целый день молотили снарядами. И больше некуда было поставить наблюдательный пункт, как туда же, в Австро-Венгерский. И послан был подпоручик Гулай. Поставить действительно было некуда, если хотеть просматривать неприятеля, но при временном кабеле, всё время перебитом, все часы он был перебит, сращивать не успевали, а в земле постоянного нет, – от наблюдателя польза козломолочная: сносились записками, бегунок пробивался по ходу сообщения, прерванному, обмелевшему, и носил на батарею записки. Вот такая стрельба. А сидеть в окопе пришлось – на полное вымолачивание. А потом – потом немцы пошли в атаку.
Изогнулся угол сомкнутых котиных губ: хорошо – успел Котя взять винтовку убитого. А здоровый немец – спрыгнул рядом. Но Константин заколол его первый. Колоть? – совсем было нетрудно, как в масло. А вот вытащить, вытащить! – думал, не вытащу. Ведь колено штыка – оно не пускает, и чем глубже ты загнал, по неуменью, – и ты с заколотым, он ещё глаз не закрыл, – как что-то одно, не отделаться от него. И в окопе ж не развернуться. А штык нужен скорей! – вот ещё другой наскочит.
Саня со страхом смотрел на ожесточевшее лицо друга. (Не мне бы так убить!..) К крови привыкли, но – это… Ведь ты – первый раз?.. (А он отвлекал его пустяками…)
– Да, друг, – медленно кивал Котя новым куполом стриженой головы. – Кто раз вернулся из рукопашной…
А вылезали из окопа – на карачках, по раненым и мёртвым. Вот это последнее и заполнило котину память: как через трупы и раненых – на карачках по окопу. А некоторые, кажется, и не раненые ложатся: пусть приходит, кто хочет, только бы в атаку больше не идти. А на повороте окопа, на дне, не проходит пулемёт, и там его разбирают на части, а кто сзади ползут – ждут. А потом в один ход сообщения с двух сторон окопа лезут и друг друга отталкивают. А кто живой остался в окопе – не выиграл: залили их из огнемётов, и под чёрным дымом сгорали они там, и удушливый газ тянуло по всей местности.
– Страшно??..
– Ты знаешь, отчаянье, когда уже всё равно, убьют тебя или нет. Уже как бы принял смерть и ничего не страшно. И ничего не хочется.
На том бой и кончился: к вечеру отдали Австро-Венгерский окоп и укрепляли новую линию – от Левого Газового окопа и до господского двора. И может ещё какой другой смысл имел этот бой для наблюдателей соседних, а для поручика Гулая вот только этот: как просидели полдня жертвами, ничего не сделав, и лишь чудом спаслись немногие. А недочлись за два дня – тысяча двести пятьдесят три человека. Это – по 81-й дивизии только. Генерала Парчевского самого бы туда посадить. И – всех, кто это Скроботово устроил!
Так и разделилась Европейская всемирная война: до этого полу-дня и после этого полу-дня. После – начиналось только сейчас. Ещё не вполне очнувшись, Котя и приехал к Сане.
И какое ж первое утешение на войне, и то одним лишь офицерам, из лавочки бригадного собрания или от врача во фляжке (солдатам всю войну не выдают ни глотка): выпьем? Выпьем, пока есть. И картошка уже не шкварчит, стынет. Упрощение всех мировых вопросов – полстакана жидкости, так похожей на воду. И утешает.
Саня и своё мог рассказать, здесь тоже были события. 18 октября был поиск Московского Гренадерского. Затеяли поиск из-за того, что у немцев целый полк ушёл в Румынию, стало обидно: нас за людей не считают? И просто днём пробили снарядами несколько проходов в проволочных заграждениях – и днём же пошли. И тоже неудача: во-первых, проходы не чисто проделали, пришлось пехоте проволоку дорезать. Во-вторых, немецкие пулемёты не смолкли, видимо – сидели в блиндированных постройках. Кое-где ворвались в немецкие окопы, а несколько рот московцев залегли в болоте под самой проволокой – и уже дали им приказ отходить поодиночке, а подняться нельзя, огонь даже сильней, и так до темноты. Вот такой и поиск: взяли одного раненого немца и один пулемёт. А гренадеров – убито 18, ранено 203, из них 147 оставались лежать ещё на сутки, до следующей темноты, потом выносили их.
Из двух боёв ещё и не скажешь, какой нелепей. Но не состязались рассказы, потому что Саня не был на участке Московского в тот день и не лежал в болоте, а Котя вернулся с того света, не увидеться б им больше никогда. Да Саня и не порывался рассказывать о гренадерских новостях: с Котей-то он и ждал от них отвлечься. А уж нет так нет, – послушать Котю, чтобы было ему помягче.
И Константин – выговаривался. После сидения в Австро-Венгерском окопе возникло в нём какое-то резкое знание – и о ближнем, и о дальнем, и о войне, и обо всём мире, чего не было в нём раньше. Раньше он, наоборот, не любил говорить об общем ходе дел, называл это политикой, а только – о своей бригаде, о своём полку, ближнее. Новое резкое знание не добавляло ему радости, горечь одну, но вот он как будто стал знать.
Что генералы и Ставка нашего горя не делят – и нет им дела ни до чего. А какие есть толковые – что ж они там думают и смотрят? Что офицеры многие ловчат, и геройство стало очень расчётливое: как бы Георгия получить без лишнего риску. (Как хорошо, что гимнастёрку сменил.) А шестинедельные прапоры – вообще не офицеры. И вся армия уже не та, которую мы с тобой ещё застали в прошлом году.
Новое особенное движение появилось у Коти: резкий косой отмах ладонью, всё время правой, как если б он шашкой коротко отрубливал, отрубливал всё ненужное, неправильное, неуместное.
Косо было махнуто, но Саня не мог так легко принять. Побережней, чтоб не перечить, не обидеть, а всё-таки он поражён был, что Котя как будто не главным уязвлён:
– Костенька… Как бы это сказать… В каком-то смысле – терпеть поражение легче, чем побеждать… То есть: страшно умирать в мясорубке безпомощной жертвой… и – жить хочется! Да когда ещё и не жил совсем, как мы! Но когда сам цел, а других убиваешь – всё равно жить не хочется… А?
Саня смотрел на друга с надеждой. Эта мысль была страдательная, запутанная, никто её в армии не понимает, но друг библиотечных юных сидений – должен был понять?
А Котя, с обострившейся, ожесточившейся силой выражения, посмотрел – очумело, как с трудом проталкиваясь через свою ли ещё контуженность скроботовским боем или санино явное завирание. И с досадой:
– А-а, – отмахнулся ладонью косо, – до-сто-евщина!
И – опять в эту позу: нога за ногу, колено обнял сплетенными ладонями, и мимо Сани, мимо стола – в пол, безнадёжно угрюмо:
– Сами мы с тобой дураки. Какой леший нас добровольно тянул на войну в первые же дни? Прекрасно бы мы сейчас уже кончили Московский университет, теперь бы и в училище! Вот это и обидней всего: сами полезли. Что уклониться было нельзя, повременить нельзя – глупости это всё. Сами себе придумали…
А это вспоминал он как бы санины тогдашние доводы. Что Саня – и тащил их обоих.
Да пожалуй, так оно и было, да. Котя не имел духа укорить прямо, а получалось – так. И требовало от Сани нового теперь обоснования, оправдания: зачем же…?
А в голове – шумок от выпитого с непривычки, и то ли смягчает он горечь, то ли даже урезчает? Всё говоримое сегодня между ними ложится, ложится зарубками, трещинами, всё непоправимее отделяя глупое студенческое прошлое от безнадёжного будущего.
Саня – этого не ждал. Он даже не чувствовал в себе такого отделения. Даже наоборот: лежишь долгой ночью, не спишь, – и стержень прежней жизни как будто высветливается в темноте, даже как будто продолжается.
А вот – не найдёшься возразить. В потоке человечества почему-то одним дано проявить себя долгой, богатой жизнью. А кому-то – и умереть рано, ничего своего не добавив, только всё в намерениях и мечтах.
– Котенька, ну что делать… Не смеем мы поставлять свою жизнь выше общего смысла. Думаю, для Бога и такая рано отошедшая душа со своим невыполненным – ничуть не менее ценна, и не потеряно её место.
Котя посмотрел с недоумением, будто на слабоумного:
– Как-то знаешь – о Боге… не хочется говорить серьёзно.
Сжал-разжал веки, стрельнул:
– Где это – место души отошедшей, не добитой пулей? Должен я поверить этой басне, во Второе Пришествие – что когда-нибудь во плоти восстанут все умершие, воскреснут в индивидуальности Сципион Африканский, Людовик Шестнадцатый и я, Константин Гулай? Чушь такая…
Доковыривали вилками остывшую картошку.
– Ну не так упрощённо… Но и: душа, конечно, не может быть убита пулей…
Константин фыркнул и отвечать не стал.
Тут пришёл Устимович, пригибая затылок под жердевым потолком, – неуклюжий, нелепый, на вид старый, с крупным носом, крупными ушами, всегда замученный невыносимой воинской дисциплиной, ещё больше, чем войной, а ещё ж и разлукою с семьёй, – во всякий момент военного бодрствования затрёпанно-замученный прапорщик Устимович. Вошёл – познакомились. Присел он помочь им картошку доесть да и глотнуть, что осталось.
Хотел Саня в самом начале, но так и не успел предупредить Котю о газовом коменданте – быть к нему снисходительным, не посмеиваться над ним, не выказать презрения, какое бывает у талантливых молодых людей к пожилым нескладным неудачникам: оторвали человека от семьи, от учительства, артиллерии