слушала, приклонясь к пюпитру. От хозяйки принимал ещё чашку чая. Расположился и к молчаливому Павлу (молчит-молчит, а с Пржевальским вместе учебник написал).
Только бы безо всяких новых объяснений, без затяжки, без скандала завтра бы выскользнуть – и в Ставку.
Вот он и проехал столицы – и кого же он? и что же он нашёл?..
59
С Алиною домой. – Луна в переулках. – Как я играла? – Ни при чём тут Петербург. – Дай я на тебя посмотрю! – Утро вечера мудреней. – Записка Алины. – Телефоном к Сусанне.
От Смысловских к себе домой им было недалеко: Царицынским переулком на Пречистенку, Всеволожским мимо своего Штаба Округа на Остоженку – и уже недалеко до дома. Один бы Георгий и за пять минут отшагал, но вдвоём, и в их новой непростоте, когда Алина нарочно замедляла шаг (а Георгий умерял свой шаг к её, как она любила), – это было небыстро и негладко.
Молчанье – тоже бы нагнетало, значит, надо говорить. А говорить – не знаешь что.
Ну, о вечере конечно. Как что было. Отдельными фразами. С перерывами. Удивительная семья. Какой разносторонний Алексей Константинович.
Алина слушала. Молчала. Шла.
Вышли в Царицынский – что-то светлое прямо впереди увидел Воротынцев. Поднял голову: небо было в тёмных тучах, а узнавалось это потому, что образовался в них прорыв, глубокая скважина – с краями черно-махровыми, а стенками высветленными, – и виднелась через скважину ещё не сама луна, но забледнённый свет, как бы загадочный фонарь или глубокое окошко в тёмном замке.
Остановился, рукой задержав Алину:
– Посмотри как!
Всегда бы Алина стала восхищаться, даже и с умилением в голосе – «ой, ой!», и стояла бы долго. А тут посмотрела холодно, ничего не сказала и сделала движение идти.
Ладно, вот уже Пречистенка. К ночной чайной стягивались извозчики, выстраивались вдоль Остоженки. Подсыпали коням в торбы, а сами, кнут в сапог, шли погреться чайком да перемолвиться.
В покое воскресного вечера раздался грохот – сперва дальний, вот нарастающий, тревожный. Это был военный грузовик и, конечно, пустой, с двумя солдатами в кузове. Он появился с площади, на повороте завернул с визгом, перед Штабом Округа раздирающе затрубил непоспешным пешеходам и извозчику и с тем же грохотом погнал в сторону Интендантства.
Эту теперешнюю московскую и петроградскую манеру гонять порожние грузовики (груженые шли медленно), лихо гонять, как если б успех войны зависел от их пустого подскакивания, уже несколько раз замечал Воротынцев там и тут. Гоняли тыловые солдаты просто по радости – во какие мы, во какая у нас теперь силища, р-расступись! Но начальство почему-то не сдерживало их. А у столичных жителей вызывала эта манера тревогу и раздражение, как будто опасное что-то готовилось.
Алина и головы не повернула, не заметила грузовика. Но головы – не опущенной, а с твёрдой посадкой на нерасслабленной шее.
Вошли во Всеволожский, и как не заметить опять, что впереди стало совсем светло: весь небесный замок как сдунуло, ничего не осталось – и сама открытая луна, уже менее, чем полная, уже стала с правого боку ущербляться, – привольно плыла в лёгких светлых облачках.
Эту самую луну молодым месяцем ему показала Ольда…
– Ну посмотри! – не удержался он, хотя похоже было, как будто он заговаривает погодой.
Но Алина еле глянула, в этот раз и не остановясь.
Да к концу же Всеволожского наползла когтистая чёрная лапа – и захватила луну.
– И дуэт у них какой милый. Подумай, даже трио.
– А – как я сегодня играла?
Ну да, промахнулся, с этого и надо было начать. Отвык, забыл Георгий, чтó всегда надо замечать, что она играла и как.
Да ещё б ему не нравилась её игра! От первого знакомства что и полюбил он в ней первое! Всегда – безусловно нравилась. А вот сегодня – что-то, что-то царапнуло. Ну, можно сказать «замечательно», можно сказать «как никогда», но давит притворство в мелком, неужели не честней говорить всё, как думаешь. Вот поддержать этот стиль отношений, эту чистую полную откровенность, так внезапно возникшую в пустынном пансионе? Ощущение – как разогнуться. Что-то царапнуло – о том теперь как можно дружественней, девочка моя, ведь обоим будет душевно проще.
– В игре братьев, знаешь, что особенно приятно? Их манера держаться. Они ведь очень недурно играют. Но вместе с тем отдают себе отчёт, что и не гении. И держатся с этакой полушутливой домашностью. Как бы сами над собой посмеиваются и просят извинить их за несовершенство.
Проходили под фонарём, и видно было, что Алина прихмурилась.
Не продолжать? Но к чему тогда начато? Только как можно мягче:
– А ты… У тебя вот этой шутливости нет. Ты садишься уже всем видом как мастер, целиком отданный игре, и предполагая, что все погружаются в слушанье.
– Да! – вскинула голову Алина. – Потому что я очень серьёзно отношусь к музыке. Потому что это жизнь моя!
Сейчас, от дальнего фонаря, было хуже видно, но голос Алины стал глухо отрывист.
Ещё мягче:
– Всё верно, Линочка. Но требование вкуса заставляет и в серьёзные минуты выказывать свою непритязательность.
Алина сбилась с ноги, заволновалась:
– Это новость! Ты находишь, что у меня не такой вкус? До сих пор наши вкусы, кажется, во всём совпадали, на этом мы и жили согласно. – Голос Алины металлизировался. – А теперь у меня уже не такой вкус? Это – после Петербурга?
– Да ни при чём тут Петербург, это бывало и раньше. Ты за собой, Линочка, не всегда замечаешь, а у тебя бывают иногда такие суждения… уверенные… При гостях иногда так неснисходительно что-нибудь…
Ах, сорвался! Языком не закончишь, никак не вытянешь… И зачем затеял, всякие мелочи вспоминать? Оставалось додержаться несколько часов, до телеграммы Свечина.
– Нет, это после Петербурга! – как бы ласково уговаривала Алина, положив ему руку на шинельный отворот. – Сознайся, это теперь ты видишь, раньше такого не было.
Они совсем сбились с ходьбы, он подвигал её за руку вперёд.
– Да ни при чём тут Петербург… Ну, сейчас – после Петербурга… А вообще после…
Алина и сама пошла быстро, невлекомая. Заговорила с лёгкой отрывистостью, как бы сеча наискось:
– Слушай, неужели это такая замечательная женщина, чудо-женщина, что в несколько дней переменила тебе все взгляды? Открыла тебе новый вкус?
Георгий не принял ответно тона раздражения, но и смолчать не сумел, как же молчать, если в лоб спрашивают:
– Ну, вообще… от всех людей, с которыми мы в жизни встречаемся… Не именно от неё… Но в чём-то и от неё… – (А внутри ток заливал его при всяком воспоминании об Ольде, даже не упоминании.)
– У неё – одни достоинства? Она – высокообразованна, гениальна? Кроме истории она легко разбирается и во всём остальном? Но на рояле она всё-таки не играет!
Они уже переходили Остоженку у своего дома. Небо – тёмное. Темнела церковка, задвинутая меж домов. Но газовый фонарь бросал достаточно света и на середину улицы. И видно было, как Алину передёрнуло страданием от подбородка до виска. Боже, что он опять наделал, дурак, олух!
Перед ними перед самыми, обрезая, прокатил с запрокинутой лошадиной головой, с колокольцем, лихач на дутиках, везя важную барыню в огромной шляпе.
– А я – ничтожество, да? – с допытом, срываясь на крик, спрашивала Алина посреди улицы, как будто хотела и требовала подтверждения.
Он уводил её, уводил на тротуар и молчал, теперь уж молчал, а получилось опять хуже. Но не подслуживаться: нет, ты сверкающе талантлива.
Они уже и были у своего парадного. Поднимались по лестнице. Молча. В свой дом, но сами не свои. На второй этаж. Молча. На третий.
Ах, совсем не нужный, глупый разговор.
– Ты прости меня, Линочка. Я этого не хотел. Я, конечно, и близко того не думаю, ты же знаешь. Я только… О-о, телеграмма… Мне. Из Ставки. Неотложный вызов. Непромедлительно прибыть… Вот так так… Придётся ехать. Вот неожиданно. Ты прости меня, Алочка…
Телеграмму она как и не поняла, как не видела.
Помогал ей снять пальто – вырвалась из него, как если б оно горело.
Через маленькую их столовую кинулась в свою комнату. Но тут же вернулась, зажгла в столовой большой свет, в прихожей подошла к мужу, едва отстегнувшему шашку, ещё с нею в руках. И напряжённо:
– Дай я на тебя посмотрю! Дай я на тебя посмотрю!
Необычайное, неизрасходованное пламя рвалось из её глаз. Где была та завороженная покорность, будто не в полном сознании? Где была та ипостась горько достигнутого духовного свечения?
Зачем – «дай посмотрю»? Он не успевал понять. Она хочет особенное что-то выкинуть, непонятно что.
Смотрела она – смотрел и он. И кроме явленного раскала, пожесточавшего выражения – он видел и горький перекат на её тонкой беззащитной шее. Она была совсем непохожа на саму себя – но он-то знал её саму! и жалость острая этого безпомощного переката уколола его. И хотя уже просил прощения – за что он её обидел, ни с того ни с сего? – снова протянул руки, взял за локти – повторить уговорчивей, распространённей…
А её лицо – удлинилось, как-то угордилось. И она усмехнулась с презрением:
– Сравнивай, сравнивай! Если она действительно большая личность – не будет она подругой серого офицера, неудачника!
Взяла свои локти назад, повернулась на каблуке, ушла к себе. И слышно заперла дверь.
Задумался, как был, ещё в шинели. Это сказано правдоподобно, да.
Снял, повесил. Задумался: подругой? А что из его взглядов когда-нибудь разделяла или не разделяла вообще Алина?..
Ну, что? Стучать вослед, лебезить? Просил прощения, хватит.
Потушил свет в столовой. Все света.
Ладно, выспаться хоть последнюю ночь, не прислушиваться ко всхлипам, шёпотам, не уговаривать.
В кабинете на диване растянулся. Выкурил папиросу.
Утро вечера мудреней.
И так глубоко спалось, без видений. Так безпробудно, даже при перевёртах.
Проснулся – не рано. Не подскочил сразу, ещё долежал в полной тишине.
Даже удивляясь тишине.
Но уж сегодня – ни за что не оставаться. Какой бы поворот ни придумала. Хоть бы на пороге схватила и кричала. А может, пока она спит, – тихо, не завтракав, выскользнуть, да на первый поезд?
Встал на цыпочках. И – в чувяки, сапогами лишнего не скрипеть.
Но из столовой в спальню Алины дверь была нараспашку. А в столовой – всё как вечером, ничего не сервировалось.
На середине стола к наклонной фотографической рамке, где Алина снята в широкой шляпе, был прислонён белый лист.
И почерком фигурным, с прихотливыми выбросами, как кометными хвостами, а теперь урезчённым:
«Я презираю себя, что унижалась, терпела и хотела твоей ласки в этом убогом пансионе. Это подобно – кровосмешению!..»
Выходы вверх и вниз – как твёрдые стебли, а на них посажены буквы. Но