удержать не мог. Да каково бы Рабочей группе смолчать, если даже бунтующие баре поносили самодержавие хуже нельзя. И никого их не трогали!
Против сердца, из последних, выпустил воззвание.
И ещё две недели после того не арестовывали Рабочую группу.
Бунтующих бар – не трогали, а рабочую скотинку – всё ж схватили.
Кому что дозволено.
А Ацетилен-Газ – сбежал, не попался.
И кто только не донимал Рабочую группу в предательстве. А вот все они свободные остались, а Рабочую группу посадили.
Обидно, что Сашка Шляпников небось торжество правит: вот, мол, лакеи, – служили вы, служили, за свою службу и в тюрьму угодили. А я всё время наперекор – и на воле.
Только Александр Иваныч Гучков и защищал их: по арестному следу тотчас собирал видных думцев, печатал заявление, что это – тяжёлый удар по национальной обороне, погашает в массах веру в плодотворность общей работы и только усилит брожение в рабочей среде. Да Коновалов выступал в самой Думе, что Рабочая группа была патриотичной, служила обороне и умиротворению политических страстей; что Рабочая группа была оплотом против других опасных течений в рабочей массе, а правительство безсмысленно разрушило её; совсем же не вмешиваться в политику рабочие никак не могли, когда все другие вмешиваются, а правительство – так прямо ведёт страну к гибели.
Козьма и его однодельцы в Крестах уверены были, что Протопопов уже сам напугался, их арестовавши, что правительство не выдержит, долго им сидеть не придётся.
Гнело Козьму не то, что из тюрьмы не выпустят, – а как он с делом не управился.
Нет в жизни простоты и прямого пути, всё закручено, и у всех головы закрученные. И меж ними вот – равновесь.
И гучковский промышленный комитет – тоже вода тёмная. За отечество они вроде и стояли, а денег своих тоже нигде не упускали, даже и сильно приращивали. За отечество – да, но и власть в том отечестве они хотели сами захватить, это верно.
Уже из-под домашнего ареста, сносясь, передал Козьма по заводам и убедил: не надо к открытию Думы общей забастовки. А – все к станкам. Дольше бастуем – свои же силы ослабляем. Наши же интересы зовут нас к станкам.
Как мог, так вёл Козьма. Настрелился. Всё что-то упускал, не так делал, прошибался, и все были недовольны. А посадили – заботы с плеч. Отдохнуть теперь на тюремных нарах.
Да не отдыхалось, скребло. Не манило и освобождение: опять идти в контору на Литейный, и опять всё та же затурмучка.
Пока в тюрьму принимали – прикоснулся Козьма и уголовников. И опрокинулось всё, как ни царя нет, ни Думы, ни социал-демократов, – а вот упрут сейчас твои любимые сапоги с лакированными голенищами, на пол не ставь, да смотри и с ног не снимут ли. Четвёртый десяток жил Козьма в исполегающем слое, ниже которого будто и не бывает. А вот, узнавалось, и пониже вас люди есть: тёмные, буйные, от которых и самое скромное имущество береги, да опасайся, чтоб они тебя самого революционно не сковырнули. На воле такие люди порознь живут, на село, на слободу – один-два, конокрад или вор известный, жулик, мазила, порою в шайки стягиваются, но шайками вместе их никто не видит, а в тюрьме они вот собраны. Поглядишь: а вот ежели эти когда плечами двинут соединённо – так что будет?
А приняли Гвоздева в больничную камеру, и тут нашёл он двух своих – Комарова с Обуховского и Кузьмина с Трубочного. Жалко не с Богдановым. Пока по одиночкам их не рассовали – заняли три койки рядом, – и уж вот толковали вдоволь.
В каменном мешке – а думка вольна.
Перетолковали все рабочегруппские дела – и ни хрена не вывели: как же им правильно было?
А из давнего вспомнили такую называемую «махаевщину». Откуда она взялась? – никто не знал, а среди социал-демократов никак её не звали иначе как «махаевщина» и запрещали знать. Оттого ли «махаевщина», что рукой махнуть? Говорилось по той махаевщине, что интеллигенция – это паразитский класс, который живёт за счёт рабочих, а хочет господствовать надо всем обществом. Для того интеллигенты пока льстят рабочим, что они – самая прогрессивная часть человечества, а между тем внушают идеи, которых рабочие не в силёнках ни проверить, ни оценить. Такой обман есть и социализм: всё это подстроено, чтобы белоручкам захватить власть. По махаевщине же выходило: не надо рабочему классу брать власть, пока он не имеет образования, – обманут его, а надо вести борьбу только экономическую.
А ещё ведь жив, невесть где, Ушаков – наш, рабочий. Заклевали его. Он тоже говорил: зачем нам царя свергать? Трудящийся не может быть у власти, потому что необразован. А захватят власть господа интеллигенты. Так лучше пусть царь призовёт выборных от народа и будет с ними советоваться.
Вроде и верно, а?..
А ведь был же и Зубатов, вспоминали теперь с ребятами. Зубатова тоже прокляли социал-демократы и чтоб его не вспоминать иначе, как чёртом. А он, с крупных полицейских постов, то же самое говорил рабочим: зачем вам конституция? зачем вам политические свободы? – всё это нужно только вашему врагу, буржуазии, чтоб усилиться самой, и против власти, и против вас же. А вам нужен 8-часовой рабочий день и повышение заработков, – так этого вам самодержавие ещё лучше добьётся от фабрикантов, вы ему – верные сыновья, правительство вас и поддержит, а буржуазия – она-то и бунтует против государства.
А может и верно?
И одно время, в их троих ещё неразумную молодость, говорят, зубатовцы брали в Москве полный верх, и социал-демократов забили.
А вот почему-то не вышло.
Надёжа рабочего – только свой брат рабочий, верно.
Ежели переворот, то без образованных – никак не обойтись ведь. Как же без них страною управить? Ведь на какое ремесло кого нанесло. Государство вести – обык особенный.
А доверься образованным – они сразу и запутывают.
Закружилась, запуталась и Рабочая группа – и всё рабочее дело – и даже матушка Русь – и нет концов.
Уж поздно было, а сон в башку не входил, отоспались тут.
Раскинулся Козьма на койке, руками-ногами на все четыре угла, волоса его вольные вперепут, с верхней губы чуть усишки покалывают, не брил их этот месяц домашнего ареста, – и смотрел, смотрел в свод потолка. Беловато-серый, ровный, а где отколуп, где пятно – на каждое смотришь, как на что-то важное, койкой плывёшь под ним, как под небом.
И повёл вполголоса:
Ах, во том ли стружке, во снаряженном…
Удалых гребцов сорок два сидят.
Как это с песнями? Совсем о другом, а о твоём тоже:
Как один-то из них, добрый молодец,
Призадумался, пригорюнился.
Ещё и от другой стены стали вытягивать – наше-то, общее, все знают:
Эх, вы братцы мои, вы товарищи!
Сослужите вы мне службу верную…
А просить-то – изо всего целого мира только и осталось, только и выдохнуть:
Киньте-бросьте меня в Волгу-матушку,
Утопите вы в ней грусть-тоску мою…
Так попели немного, всё протяжные, всё грустные, – на сердце помаслилось, утишело.
И так, волос не распутавши, в подружку-подушку – унеси меня на ночь, да подальше!
7
(К вечеру 23 февраля)
Неожиданность событий этого дня в Петрограде. – Их ход. – Вечернее совещание в градоначальстве.
Для петроградского полицейского начальства события этого дня – и возникновение, и ход их, и окончание – остались необъяснимой случайностью. Ни единый сигнал осведомителя не предупредил о них, да видно, и из партийных вожаков никто вчера вечером заранее ничего не задумывал.
Разве только вот что: революционеры всегда придираются к какому-нибудь дню. 9 января у них не вышло, в день открытия Думы не вышло, а сегодня какой-то у них «международный женский».
Немногие забастовки начались сегодня утром на Выборгской и Петербургской сторонах, когда там недостало в лавках чёрного хлеба. Почему вдруг недостало? В пекарни отпускалось ровно столько же ржаной муки, сколько и в предыдущие дни, из расчёта полтора фунта на жителя, а на рабочих по два. Правда, никто не проверял пекарей, даже и мысли о таком контроле не возникало. (А между тем многие из них стали не выпекать хлеб, но продавать муку в уезд, где она была вдвое дороже.) Недостать могло по единственной причине: возникшему неудержимому слуху, что мука перестанет доставляться в Петроград, что скоро в городе будут ограничения в хлебе, то ли меньше его будет, то ли выдавать по карточкам, – этот слух мог возникнуть как отзвук думских прений и проекта городской думы вводить карточки. Этот слух мог быть развеян настойчивым правительственным объяснением, либо уж введением карточек, устойчивого распределения, – но ничего подобного не сделано, и слух загорелся: надо запасаться, сушить сухари! А так как в руки отпускали сколько угодно, то покупали вдвое и втрое, – и кому-то хлеба не хватало.
А те рабочие, которые с утра забастовали, – по известной изученной тактике, чтоб самим было легче, – шли на соседние заводы, силой выгонять других. Само собою были закрыты администрацией ещё вчера крупный Путиловский завод и его верфь – из-за того, что уже несколько недель на этом военном заводе упорно нарушался порядок работ – с какими-то дикими требованиями, как будто по чьему наущению: сразу добавить половину заработной платы. Но за весь этот день закрытие Путиловского не успело с Нарвской стороны ни распространиться, ни повлиять на столицу, и как раз Нарвский район оставался спокоен. На Франко-Русском заводе на Пряжке собрался трёхтысячный митинг, высказывались и бастовать, и против, были голоса против войны, но говорили и за, все бранились о недостатке чёрного хлеба, а разошлись спокойно, не забастовав. Не были затронуты волненьями ни Охта, ни Пороховые, ни Московская и Невская стороны. Забастовки распространялись там, где они начались, – на севере столицы, а пока оттуда не был закрыт переход мостами – перенесены в Литейную и Рождественскую части.
А быстрей забастовок в этот день распространилась по столице новая шутка: отнимать трамвайные ручки. Всем понравилось, огненно-весело распространилось по городу, полутора десятком вагонов закупорили все линии, а сотня трамваев сама уехала в парки. Вечером в Лесном рабочие опрокинули один прицепной вагон, но как озорство, – и стояли рядом, не мешая полиции поднимать его.
Не любили полицию, все до последнего переняли кличку «фараоны».
Другая мода пошла – бить стёкла в лавках и разорять, а то и грабить. Начали с булочных и с мелочных лавок, но когда толпа валила по Суворовскому или по Большому Петроградской стороны и подростки впереди били уже кряду все магазинные стёкла – как было толпе удержаться? – стали грабить и овощные, и зеленные, сгребали и выручку из кассовых ящиков.