Скачать:PDFTXT
Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 1

а не мог Саша выбросить её из мыслей ни на день, презирал свою слабость – и не мог. И всякую свободную минуту – прожигающе вспоминал её. И даже мог уразуметь, что она нескрыто подражает загадочной Комиссаржевской, что всё это может быть только поза, – а тянуло к ней одурчиво.

Если бы не война, не армия, и он все эти годы был бы в Петербурге – может быть, он сумел бы подчинить её своему духу, своей воле, направить как надо, и даже воспитать для себя, и всю завоевать. Но из армии, а она в Петербурге, среди всего этого яда, – ничего он поделать не мог. Она и нисколько не была им занята, и нисколько не пыталась привлечь, – на письма отвечала ему изредка, коротко, малосмысленно – а он так же безсмысленно эти письма хранил и даже (стыдно) целовал, испытывая нежность к самим листикам.

Подчинить своей воле! – куда там. Она даже с матерью своей не считалась, жила не по её понятиям, а своим (а отец её умер давно). А за военные годы, как можно догадаться, она с кем-то и сходилась, и так же легко разошлась, – а Саша, как затравленный дурак, любовался издали её фотографией, – ни в чём, никогда он не вёл себя так несамостоятельно, так ничтожно!..

Что ж, у каждого должны быть пороки. В других отношениях Саша был чрезвычайно удавшийся индивидуум – так где-то должны были его настичь недостатки. Пусть уж лучше – такой и в таком виде, самому даже отчасти приятно: красивый порок. Странный цветок на революционере.

Но и обременительный же. Сколько он требовал лишних усилий и лишнего времени. Сам перевод из Орла в Петербург этой осенью потребовал стольких хлопот и не всегда принципиальных приёмов, обращаться и понравиться влиятельным лицам, хотя и вполне прогрессивным, но не хотелось бы к ним обращаться. Он и в Орле уже состоял в офицерско-канцелярской должности, и, не будь Еленьки, его б и не тянуло сюда, мог бы и там устойчиво дослужить до конца войны, устроен неплохо, и был там весёлый земгоровский кружок с самыми лучшими общественными устремлениями. Однако уж тогда б он и вовсе упустил Ёлочку.

Но хотя и приехав – нисколько не добыл. Чтобы здесь потягаться за неё – он должен был не только отказать себе в разумном досуге, в чтеньи полезных, важных книг, но не свою играть роль, но попадать в странные компании и даже унизительные для себя обстоятельства.

А Ликоня – именно такая: переливчатая? переменчивая? – её нельзя выпускать из рук, надо быть всё время рядом и заниматься пристально ею.

Сегодня как раз и был один из самых безвыходных случаев: в Александринке среди бела дня, в будни, когда весь трудящийся народ на работе, – там собирался весь театральный, и это бы ладно, но и весь притеатральный мир, какой-то сбор ночных призраков днём, – присутствовать на генеральной репетиции какого-то, будто бы небывало особенного, четыре года готовимого спектакля режиссёра Мейерхольда по лермонтовскому «Маскараду», – так можно было понять, что Мейерхольд сделал там больше и важнее Лермонтова. Нечего было и думать отговорить Еленьку, чтоб она не шла, – она не могла пропустить такого праздника искусства! Но и невозможно было попасть туда вместе с ней – потому что билеты на такое торжество, разумеется, не продавались, а льготно распространялись среди заведомых членов того призрачного мира, и кто не доказал своего первейшего понимания тонкостей сцены и не мог вести диалога на восхитительных ахах – тому, уж конечно, билета достаться не могло.

Да кроме того, как все дневные деловые люди, Ленартович был всё-таки на службе. Хотя, конечно бы, отпросился.

Вот в такие минуты он и чувствовал остро, что Еленьки ему не удержать. Что она, как привидение, ускользает, если и замкнуть кольцо рук, – и своей покачливой, нетвёрдой походкой движется в мире этих призраков, куда ему никогда не будет доступа. А мир-то – совсем не призрачный, но даже слишком реальный, где красивой женщины не минуют все глаза и все руки. И там премножество всяких липких, неотвязных хлюстов.

Да и вся эта обстановка утончённых духовных красот, томных стихов, страдающей музыки, мягких тонов, мягкой мебели, полумрака – уводит она к отвлечённым мечтам, забываешь о суровой действительности. По-настоящему Саша ясно понимал, что всё его влечение к Еленьке – губительно, что она ему не подруга, что для сохранности своих убеждений и своего революционного пути он конечно должен от неё отказаться – сам, первый.

А – не только не мог отказаться, но вот на службе не мог усидеть сегодня, представляя её там в чужой, скользкой обстановке. Ревновал. Мутило. И безсмысленно, но и безотказно потянуло его хоть прийти туда к разъезду, встретить её в вестибюле, с кем она выйдет? И – попытаться отобрать её у сопровождающих, хоть тут. (И какой ты сразу позорно лишний и неумелый становишься…) А может быть, выйдет одна?

Окончание спектакля могло быть часов около четырёх пополудни, ещё засветло. А может быть, на полчаса раньше? Не пропустить бы. Саша придумал предлог, под каким уйти, но и в три пополудни показалось ему поздно – он постарался улизнуть из конторы ещё раньше.

А между тем на улицах продолжались вчерашние волнения. Был солнечный весёлый нехолодный день, никак не препятствующий демонстрациям, – и все тротуары были затолплены студенческой молодёжью (мало кто учился, молодцы), отчасти рабочими да и просто обывателями.

На этих взволнованных улицах Саша почувствовал себя двойственно: он сиял навстречу этому высыпавшему студенчеству, он был – частица их родная, но по шинели они могли принять его только за подавителя, которому завтра велят – и он будет их разгонять и расстреливать.

Такое недоразумение можно было бы выяснить, только в каждом отдельном месте вступая в разговор и выражая толпе своё сочувствие. А время до театра ещё и было, да как радостно влиться в такую толпу, вообразить себя снова студентом.

Тротуар был весь полон молодёжи. Студенты и курсистки весело громко то скандировали:

– Дай-те-нам-хле-ба!

То запевали на протяжный разинский мотив:

– Почему-у нет хле-э-э-эба?

И хохотали.

И так хотелось Саше позабавиться вместе с ними, да мундир не позволял. Но он стоял в их тесноте и со смыслом улыбался им. Весёлые глаза курсисток уже поняли его и приветливо светили.

А по мостовой шагом проезжала сотня молодых донцов – тоже весёлых почему-то, с улыбками и даже переговорами к тротуару.

Молодёжь стала кричать:

– Молодцы донцы! Ура, донцы! Наши защитники!

И казаки довольно кивали.

Саша не понял, спросил соседей. Объяснили ему, что сегодня в разных местах города казаки показали, что они не поддерживают полицию, а сочувствуют толпе.

Вот как? Вот так новость, небывалый поворот!

Ах, сколько ещё силы молодой, какие ещё возможности! Если на третьем году войны демонстрации проводят с озорством, как бы в шутку, играя в волнения, а не волнуясь.

Да не в такую и шутку. Заворачивая через площадь, проскакал на вороном коне раненый конный полицейский – в чёрной шинели, в чёрной шапке-драгунке с чёрным султаном, а с лицом окровавленным. Он с трудом держался на лошади.

А донцы вослед ему, издеваясь, закричали:

– А что, фараон, получил по морде? Теперь держись за гриву, а то закопаешь редьку!

Да-а-а-а… Потрясающий поворот! Саша шёл дальше под большим впечатлением, даже забывая свою цель.

Вот так, когда-нибудь, при его жизни, и даже ещё в молодости, – вдруг?..

Революция! Волшебное слово! Как его нам напевают в детстве! Дивное мелькание красных знамён с наклонными древками сквозь дымы ружейных залпов! Баррикады! – и гавроши на баррикадах! Взятие Бастилии! Пламенный Конвент! Бегство и казнь короля! Высшее самопожертвование и высшее благородство! Фигуры героев, застывающие в изваяния! Слова, застывающие в веках!

Какое земное чувство может сравниться с чувством революционера? Это светлое упоение, распирающее грудь, выносящее выше земли! Для какого более высокого дела мы можем быть рождены? Какой более счастливый час может пересечь жизнь поколения? Унылы и темны те жизни, которые не пересеклись с революцией. Революция – больше, чем счастье, ярче, чем ежедневное солнце, – это взрыв красного зарева, взрыв звезды!

И Саша вполне мог быть Гаврошем в Пятом году, ему уже было пятнадцать, – но баррикады состоялись в одной Москве, а гавроши не ездят из столицы в столицу. А вся остальная революция протекла как-то незримо, без этих знамён, прорывающих ружейные дымы, – больше в рассказах и впечатлениях интеллигенции, да в коротких перестрелках экспроприации или выстрелах смелых террористов. Революция Пятого потому и потерпела поражение, что не была полнозвучная, полноцветная.

А тогда – какая ж надежда была у Саши дожить до следующей? Настоящие большие революции так часто не сходят на землю. Предстояло ему безцветно проволочить свою жизнь в безысходной российской мерзости? И первым, самым мучительным её видом была армейская служба. Не четыре года в армии – четыре года тупящего кошмара доживал Саша, затянувшуюся болезнь. Он носил мундир как какие-нибудь пыточные вериги при железном воротнике. Как насильственной заразой вводили в него эти военные команды, военные знания – а он старался не запоминать, не знать, внутренне отталкиваться, и особенно от строя, от ведения огня. К счастью, удалось ему перекинуться на разные тыловые околичности и так сохранить себя для будущего (а что за будущее, если без революции?).

Но! – безсмертная диалектика! Как ни презирал Саша военную форму, а уже стал поневоле к ней и привыкать. И к военным жестам. И даже к отданию чести. И даже заметил, что у него это неплохо получается. (И даже Ликоне нравится.) И если форма сшита по фигуре (а он в Орле сшил хорошо), то она делает мужественным, этого не оспоришь.

И что в самом деле интеллигенция, всегда презирающая спортивные и военные упражнения, а физического труда лишённая, – что ж интеллигенция отдаёт эту мужественность и эту действенность – всю врагам, офицерам, полиции, государству? Интеллигент даже не может себя защитить от физических оскорблений. А для того чтобы вступить со всеми в бой – надо и мускулы иметь, и военную организацию. Вместо мягкой распущенности, домашнего халата, эканий и меканий – да быть гладко выбритым, подтянутым, в ремнях, с твёрдой стремительной походкой, – чем не хорошо? Только помогает завоеванию мира. (Ликоне нравится, да, но не настолько, чтоб этим и увлечь.)

16

Весенняя тяга Ковынёва на Дон. – Добродушие на петербургских улицах. – Федина разбережа.

В Петербурге особенно заметен этот размах: от поздней осени, когда и дней почти нет, – и до расцвета лета, когда нет почти и ночей. Здесь особенно заметен к весне быстрый прирост

Скачать:PDFTXT

а не мог Саша выбросить её из мыслей ни на день, презирал свою слабость – и не мог. И всякую свободную минуту – прожигающе вспоминал её. И даже мог уразуметь,